Он опять увидел Нафталан, каким запомнил его с того раза, когда работал там помощником бурильщика. Темная зелень фруктовых садов, виноградники на склонах песчаных холмов, несмолкаемый шум горной речки. А когда он уезжал оттуда, ему хотелось бесконечно долго стоять у кабины, в лицо — прохладный ветер, и чтобы дорога не кончалась…
НЕЗАБЫТЫЕ ВЕЧЕРА
Нам сегодня трудно представить себе застенчивого гимназиста, который шестьдесят с лишним лет назад в Киеве принес в литературный журнал свой рассказ. Паустовский?.. Редактор вспомнил — время от времени у них печатаются его стихи. Стихи не очень выделяются в общем потоке, но и не безнадежны. А тут рассказ… Правда, напечатать его по цензурным соображениям не представилось возможным, и все нее редактор имел долгий разговор с юношей, угадав в нем не случайного для литературы человека. Под конец он поднялся из-за стола и произнес в несколько приподнятой манере: «Благословляю…»
Потом появились еще рассказы. Они уже увидели свет, а ничто так не окрыляет, как первый успех. В торопливо разрезанном журнале написанные тобой слова остро пахнут типографской краской, и, пьяный от удачи, ты бродишь по ночным улицам. А в гимназии — по-взрослому, как равный с равным, беседуешь со словесником Селихановичем, умным и тонким человеком, который сочувственно следит за первыми опытами своего гимназиста.
Однажды Селиханович спросил у него: «Вот вы собираетесь стать писателем… А выносливости у вас хватит?» (Впоследствии Константин Георгиевич говорил: «Тогда я никак не мог понять, что он имеет в виду».)
Все это льстило самолюбию, возвышало в собственных глазах. Но даже молодость, с ее чрезмерной снисходительностью к самой себе, не могла заглушить голоса той высокой, благородной требовательности, без которой любой талант бесславно чахнет.
«…Очень скоро я понял, что могу сказать до обидного мало… Слишком небогат и узок был запас моих житейских наблюдений… Поняв это, я совершенно бросил писать — на десять лет — и, как говорил Горький, «ушел в люди», начал скитаться по России, менять профессии и общаться с самыми разными людьми… Я жил, работал, любил, страдал, надеялся, мечтал, зная только одно, — что рано или поздно, в зрелом возрасте или, может быть, даже в старости, но я начну писать».
Я вспоминаю Паустовского, каким он был, когда вел семинар в Литературном институте, в середине сороковых годов. Не правда ли, странно, что и про наш уже век можно сказать — сороковые годы, как о чем-то далеком.
Но не забываются — встречи и обсуждения, горячие, откровенные споры, та душевная щедрость, с которой Константин Георгиевич относился к молодым литераторам, и как он настойчиво и ненавязчиво внушал уважение к писательскому труду, предостерегал от погони за дешевым успехом, приучал к ответственности за каждое слово.
Таким же — не изменившим себе в этом — он оставался и в последующие годы, до самого последнего своего дня. Но я ограничиваю себя во времени, потому что сам пробыл в его семинаре до марта 1947 года.
Время от времени он спрашивал каждого:
— Пишете?
И когда в ответ раздавалось «да», то следовал новый вопрос:
— Получается?
Что тут сказать? Поначалу кажется — конечно же получается! А стоит придирчиво перечитать рукопись — ничего более серого, скучного, маловразумительного тебе на глаза до этого не попадалось. И вот — неизменное: «Получается?» — заставляло сознательно, трезво относиться к своей работе в настоящем и в будущем.
Тверской бульвар…
Особняк, принадлежавший когда-то, в прошлом веке, Яковлеву, и по сей день стоит в глубине улицы. Особняк скрыт палисадником, стволы деревьев стали морщинистыми от старости.
Здесь помещается институт, основанный еще Брюсовым, а в тридцатые годы восстановленный при содействии Горького.
По нашему возрасту от посторонних часто приходилось слышать:
«Вы, должно быть, студент? А где вы учитесь?» И после ответа, что — в Литературном институте, следовал недвусмысленный намек: «А разве можно научить быть писателем?» Особо знающие добавляют, что, насколько им известно, Гоголь, Лермонтов, Толстой, Чехов такого института не кончали.