«У меня есть одна слабость: мне хочется возможно большее число людей приохотить к писательству, — писал Паустовский задолго до того, как пришел в институт руководить семинаром. — Сожаление о зря погибающем великолепном материале преследует меня непрерывно. К таким людям я обыкновенно пристаю с просьбой описать пережитое, но почти всегда наталкиваюсь на неверие в собственные силы, на испуг и, наконец, на ироническую усмешку. Плоская мысль, что писательство — легкое занятие, до сих пор колом стоит в мозгах многих людей. Большинство ссылается на свое исключительное пристрастие к правдивости, полагая, что писательство — это вранье. Они не подозревают, что факт, поданный… с опусканием ненужных деталей и со сгущением нескольких характерных черт, освещенный слабым сиянием вымысла, вскрывает сущность вещей во сто крат ярче и доступнее, чем правдивый и до мелочей точный протокол».
В семинаре у Паустовского были самые разные люди. В основном — пришедшие в институт не со школьной скамьи. Война в той или иной степени и форме была у каждого за плечами. Даже у вчерашних школьников жизненный опыт не ограничивался двойками и пятерками, и экзамены, которые приходилось им держать, оказывались посложнее экзаменов на аттестат зрелости.
Лева Кривенко, угловатый и несговорчивый, еще носил черную шинель и флотскую фуражку — морская пехота. Дима Поляновский тоже не снимал военного кителя. И не по причине особого пристрастия к военной форме, а из-за элементарного отсутствия гражданского костюма. Купить его на знаменитой тишинской толкучке никому из нас не было под силу.
Иосиф Дик, вернувшийся с войны с тяжелыми ранениями, всех заражал своей жизнерадостностью и на первом нашем коллективном сборнике весело и дерзко написал: «Константин Георгиевич! Иду на вы!» (Константин Георгиевич, прочитав надпись, одобрительно усмехнулся.)
Николай Старжинский и Галя Можарова были значительно старше, но семинар всех уравнивал в правах. Настя Перфильева и Макс Бременер писали рассказы для детей, и Константин Георгиевич хвалил их за то, что им удалось избежать столь частого, к сожалению, приспосабливания к маленькому читателю. Он вспоминал о Гайдаре, с которым дружил, и ставил его в пример, — Гайдар доказал, что книга для детей должна быть такой же достоверной, проникновенной и умной, как и любая другая книга.
Тогда же и несколько позднее в семинаре у Паустовского занимались Владимир Тендряков, Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Юрий Трифонов. (С тех пор прошло более четверти века. Все, о ком я говорю, уже давно работают в литературе, и читатели встречают их имена на страницах журналов, на обложках книг. А тогда мы все только мечтали, что так когда-нибудь случится, — правда, не только мечтали, но готовились к этому.)
Константин Георгиевич обычно выступал в конце, не оставляя, как я уже говорил, за собой последнего, непререкаемого слова. И любой рассказ — пусть и далекий от совершенства — становился поводом для серьезного, по самому большому счету, разговора о литературе, в котором писательский труд оборачивался самыми разными гранями.
Разговор мог начаться хотя бы с того, что в услышанном на этот раз рассказе порыв ветра хлопал оторванным ставнем, мешая герою сосредоточиться. Подробность? Деталь?.. Конечно, просто деталь. Но без таких деталей, казалось бы незначительных, никому еще не удавалось создать яркую и точную картину происходящего.
Вот на фронте в первую мировую войну, когда Константин Георгиевич служил санитаром, аэропланы только начинали принимать участие в боевых действиях, и бомбежки с воздуха не были таким уж частым явлением. А как теперь, много лет спустя, передать острую новизну ощущения, что смерть может в самом прямом смысле свалиться с неба?
Способов, понятно, множество, и вот один из них: после нескольких налетов, лошадь, таскавшая двуколку, при каком-нибудь подозрительном шуме начинала поглядывать в небо, скособочив голову.
В другой раз речь заходила о сюжете.