Константин Георгиевич — теперь уже он — тяжело вздохнул, но делать было нечего. Он надел шубу и пристроил Фунтика на груди, запрятав его с головой.
Коридор из конца в конец был забит. Люди стояли у окон, сидели на вещмешках. И тут Фунтику понадобилось высунуть острую любопытную морду.
Константин Георгиевич обмер.
— Смотри-ка! Собака!.. — раздался чей-то удивленный голос.
— А уши-то! Охотничья, что ли?
И люди в проходе потеснились, насколько это было возможно, давая хозяину собаки пройти в тамбур.
Потом он вернулся — и к нему в купе по одному, по двое стали заходить солдаты. Они деликатно присаживались на край полки и рассматривали Фунтика, который теперь в полном блаженстве растянулся у ног, интересовались породой — и на кого можно с ним охотиться, ну да, на лис и на барсуков хорошо, на полусогнутых сподручнее лазить в норы, вспоминали своих собак, оставленных там, дома…
Тут-то их случайный сосед по купе не без тайного злорадства и рассказал про горячего усатого капитана, как он возмущался и требовал, чтобы собаку высадили.
Об этом стало известно в коридоре — и коридор зашумел.
Раздались голоса:
— Это который же?
— Усатый, говорят! Ишь ты, какой быстрый — высадить!..
— Да видал я — гладкий такой, форма у его новая, в деле не бывавшая.
— Собака ему, смотри ты, помешала! А что, ребята, — давайте его самого от поезда оставим, когда так!
Шум нарастал. Захлопали двери купе — искали усатого.
Но его так и не обнаружили. Где-то сошел, сказали. А проводник потом потихоньку шепнул — никуда этот капитан не сходил, тут же и находился, в вагоне. Только поспешно сбрил усы.
Вот и вся история.
Мы восприняли ее как совершенно законченный, только ненаписанный рассказ — из тех, что преподносит писателю жизнь, если только он настоящий писатель и держит глаза и сердце открытыми.
Несколько лет спустя, в предисловии к собранию сочинений, Паустовский писал:
«…больше всего я обязан простой и значительной жизни. Ее свидетелем и участником мне посчастливилось быть».
Эта жизнь из его книг частью собственного опыта входила в сознание читателей. А читали его много и охотно, даже в те годы, когда некоторые старательные критики предпочитали умалчивать о Паустовском или же второпях нападали, например, за сочувственное предисловие к одному из сборников Александра Грина, объявленного вредным и беспочвенным, не помнящим родства писателем.
Паустовский, пользуясь старомодным выражением, а старомодные выражения бывают очень точными, покорял сердца читателей своим негромогласным патриотизмом, непоказной любовью к родной стране, к ее людям — своим современникам. Эти качества придавали его писательскому взгляду удивительную зоркость — надо ли было описывать холодную, ясную осень в мещерских лесах, или пески, обступающие Кара-Бугаз; эта зоркость и удивительная писательская память приходили к нему на помощь, когда — это уже в «Повести о жизни» — по ходу повествования нужно было рассказать о солдатском митинге в Лефортове, где выступал в тревожные дни 1918 года Ленин, и вдруг неказистый, озлобленный солдат, под влиянием прямых, неподслащенных ленинских слов, как-то отмякал душой и принимался показывать случайному соседу в толпе — молодому журналисту — заветную фотографию, где он был снят с женой — тогда еще невестой — до войны.
Здесь я хочу сделать одно небольшое, но необходимое отступление.
Наверное, это чувство знакомо всем пишущим. Всем, независимо от таланта и опыта, начинающим и продолжающим, маститым и тем, чей сборник, изданный пять лет назад тиражом в пять тысяч экземпляров, продолжает в безвестности пылиться на полках книжных магазинов. Это — неизбежное чувство волнения, которое вызывает лежащий перед тобой чистый лист бумаги. И еще удивление, когда он, буква за буквой, начинает покрываться строчками. И трепет — так ли все получается, как хотелось? Бывают заторы. Но это не страшно. Потому что писатель не одинок, оставаясь наедине с листом бумаги. Рядом множество людей, с которыми он когда-либо встречался, которых любил или ненавидел, которых знал или слышал о них. Они — его спутники на той трудной дороге по сильно пересеченной местности, что ведет к созданию книги.
Умение отточить фразу и сделать ее непринужденной. Построить звучащий диалог. Или так описать дождь, чтобы читателю захотелось накинуть плащ. Все это, бесспорно, нужно, и без этого просто нет писателя. И одновременно — все это ни к чему, если нет главного: знания жизни.
Паустовский приучал к мысли, что нет и не может быть резкого отграничения: вот — жизнь, а вот — роман… Настоящая литература неотделима от живого, всамделишного человека, от его поступков, от того, что происходит с ним в действительности. А читателю предоставляется ничем не ограниченная свобода — на основе личных впечатлений и представлений о жизни проверять достоверность событий, происходящих в книге, и соглашаться или не соглашаться с ее автором. Чем больше совпадений, тем бо́льшим доверием пользуется писатель.