Таким образом, благодаря ширмам, которые то казались высокими потрескавшимися стенами, то из-за проделанных в них отверстий, пропускавших свет, напоминали деревянные решетки на окнах арабских домов, которые позволяют наблюдать и не быть увиденным, главные особенности шанелевского интерьера определились уже в 1921 году. Ее часто спрашивали о том, что предопределило ее выбор — каждый журналист, столкнувшись с загадкой подобного рода, неутомимо пытался найти к ней ключ, — но никогда Габриэль не говорила о чьем-либо влиянии. Да и разве можно было вырвать у нее истину? Разве могла она признаться, что окружавшая ее повседневная обстановка была создана по рецептам, заимствованным у Сертов? Страстность отрицаний выдавала ее с головой. «Чего вы добиваетесь?» — кричала она. После восьмидесяти, когда страсть к обману развилась у нее до бреда, она хладнокровно заявляла одной из своих самых верных горничных: «Я люблю китайские ширмы с восемнадцати лет…», — ожидая, что подобное утверждение будет принято за чистую монету.
Именно в этом доме завязалось то, что стало для Габриэль последним шансом уходящей молодости: здесь, в особняке, какой можно увидеть только в Париже, укрытом тенистой листвой огромных деревьев, стоявших, казалось, в вечном покое, ее любил поэт, Пьер Реверди.
Несомненно, что мысль о замужестве занимала сознание Габриэль довольно прочно. Несомненно также и то, что Реверди глубоко любил ее. Подарить поэту достаток? Сделать этого
Провинциал, переселенец… «Одновременно угрюмый и солнечный»[75]
. Черные волосы цвета вороного крыла, как у цыган, смуглое лицо, звонкий голос — Реверди вносил в беседу ту же сумасшедшинку, что и Габриэль. Разговор был одним из удовольствий, которого они оба не могли лишить себя. Невысокого роста, не отличавшийся стройностью, Реверди не обладал даром обольщения в том смысле, как обычно понимается это слово. Он был привлекателен по-другому. В нем поражало странное умение все преображать. И еще глубина взгляда. Прежде всего притягивало именно это — черный цвет глаз Реверди.Он был внуком ремесленника и сыном винодела, этого было более чем достаточно, чтобы Габриэль поддалась соблазну установить связь между прошлым и настоящим. Все в Реверди — манера разговора, цвет лица, волосы — напоминало Шанель детство. Ее братьев, искателя приключений Альфонса, часто проезжавшего через Париж, и Люсьена, милого Люсьена, которому она только что пожаловала столь же щедрое содержание, как и Альфонсу, отличала та же словоохотливость, которая встречается у любого крестьянина родом с Юга. И как они, Реверди испытывал особую радость, когда работал руками. Если добавить, что он хранил в себе мучительное воспоминание о винограднике у подножия Черной горы, о розовой земле, словно отрезанной от мира и испещренной зимой серыми, а летом зелеными бороздками, если вспомнить, какое горе пережил он, когда примерно в 1907 году господин Реверди-отец из-за кризиса в виноделии вынужден был расстаться с виноградником, составлявшим все его состояние, тогда перед нашим мысленным взором возникнет вдруг папаша Шанель, всю жизнь мечтавший о винограднике, но так никогда его и не имевший.
Габриэль наконец жила с человеком, в душе которого земля и связанные с ней драмы оставили такой же отпечаток, как у ее родных. Кризис сбыта вина, вырвав Реверди из привычной семейной обстановки, сделал из Пьера сначала городского мальчишку, которому не удавалось освободиться от воспоминаний о том, что он потерял, потом ученика коллежа в Нарбонне, отчаявшегося затворника, жившего в интернате. Отвращение к интернату на всю жизнь оставило в нем отметину, сделанную словно раскаленным железом. Стоило только Габриэль признаться ему в Обазине или Мулене, как легко было бы им разговаривать…