«Мои родители терпеть не могли неряшливости. У них была природная склонность к чистоте, свежести, роскоши, поэтому на нашу упряжку обращали внимание из-за ее изящества, необычного для деревни», — рассказывала она Луизе де Вильморен[4]
, охотно вспоминавшей о том времени, когда Габриэль Шанель пыталась убедить ее помочь ей написать воспоминания.И Луиза де Вильморен, которой не удавалось вырвать у нее ни слова правды, приходила в отчаяние.
К большому неудовольствию Габриэль, она отказалась использовать применительно к Жанне выражение «слабая грудью». Более того, слушая рассказы Шанель о комнате с закрытыми ставнями, об огромных черных глазах в пол-лица, писательница сумела разгадать истинную природу болезни, от которой страдала Жанна, и немало гордилась тем, что пробилась сквозь прустовские сумерки к свету истины. Но во всем остальном… Поэтому Луиза де Вильморен очень быстро отказалась от совершенно напрасных попыток заставить Шанель говорить правду. К тому же, встречаясь с современниками Габриэль, сообщавшими ей те или иные сведения, она быстро поняла, насколько несерьезен был миф, переложением которого ей предстояло заниматься.
Габриэль Шанель постоянно меняла свои рассказы, и доверять ей было совершенно невозможно. В зависимости от настроения то и дело преображалась и сама повозка. Становилась кабриолетом, когда Шанель описывала отца как властного и крупного торговца лошадьми, превращалась в тильбюри в те дни, когда Альбер выступал в роли зажиточного виноградаря. Честолюбивые стремления отца, так и не осуществившиеся, в устах дочери становились реальностью. Она доходила до того, что изображала его как человека обольстительного, изысканного, расточительного, владельца большого виноградника и — чего стесняться? — прекрасного знатока английского языка.
Все эти детали, вызывающие то смех, то жалость, не заслуживали бы нашего внимания (и что нам за дело, была ли повозка двуколкой или простой тележкой), если бы в них не содержались крупицы истины, позволяющие нам в последний раз увидеть в роли отца Альбера Шанеля, наконец-то свободного, наконец-то вдовца, везущего в убогом драндулете двух дочек в сиротский приют.
Удивительно, во что превратились наши монастыри после того, как Революция вытряхнула из них статуи, монахов, аббатис и прошлое. Загадочная общность их судеб завораживает. Будь то Фонтевро, дорогое сердцу Плантагенетов, ставшее центральной тюрьмой, или аббатство в Пуасси, связанное с памятью о Святом Людовике, превратившееся в исправительный дом, или же Бек-Эллуен, до 1948 года занятый солдатами. Казармы, тюрьмы, интернаты… Казалось, этим местам было предназначено служить приютом для общин, состоявших из людей одного пола.
А Обазин?
Столь же красивому, столь же древнему, столь же славному своими аббатами, святыми и достойными поклонения мощами, как и другие монастыри, Обазину суждено было принять в свои стены тоскливый и холодный мир, вечное однообразие сиротского приюта для девочек.
Если верить некоторым семейным преданиям, двери именно этого заведения с неотвратимостью захлопнулись за дочерьми Жанны Деволь.
Монахини конгрегации сердца Марии, взяв на себя управление опустевшим монастырем, устроили в нем самый крупный в округе приют. Вполне вероятно, что именно в это заведение, расположенное в пятнадцати километрах от Брива, и обратился Альбер Шанель.
Тот факт, что записи, относящиеся к периоду возможного пребывания Жюлии и Габриэль в монастыре, были потеряны или уничтожены, скорее подтверждает нашу гипотезу, нежели опровергает ее. Розыски и исчезновение бумаг, давление, оказываемое «высокопоставленными лицами» с тем, чтобы был изъят или уничтожен тот или иной документ, хранившийся в досье Шанель, были делом обычным. Это не первый сюрприз, с нею связанный. Но нельзя вновь не удивиться тому, с каким упорством пыталась она сделать невозможное — стереть все следы того, что ей пришлось пережить.
Если и существовало слово, ни разу не слетевшее с ее уст, это было именно слово «приют», слово, которого она боялась и которое носила в себе до самой смерти, при этом оно нисколько не потеряло своей силы. Для того чтобы понять, что оно значило, понять, что пережила Габриэль в то роковое мгновение, когда очутилась в сиротской одежде за стенами монастыря, надо обратиться к ее признаниям, сделанным много позже и по другому поводу. Так, один из ее друзей времен Виши (Карло Колькомбе) вспоминал, что, пытаясь утешить Шанель после потери дорогого ей человека, обратил внимание на такую реплику. «Не объясняйте мне, что я чувствую, — сказала ему она.
— Мне это знакомо с раннего детства. У меня все отняли, и я мертва… Впервые я испытала такое в двенадцать лет. В течение жизни человек может умирать много раз…»
Можно не сомневаться, нечто подобное она пережила в первые дни в Обазине.