Так я попал к мастеру Маасу. 1 января нового года после обеда отец увязал мои пожитки, бросил узелок в сани, протянул вожжой вдоль спины молодую Рыжуху (все лошади в деревне были рыжие с белой звездочкой на лбу), и та мерно зарысила прочь от родного моего крыльца.
Прощание с матерью и остальной семьей было недолгим.
— Будь здоров, мой мальчик, — сказала мать.
— Ни пуха ни пера, — пожелали братья и сестры. Нежные чувства выказывать у нас было не принято.
Колокольчик звенел в вечерних сумерках. Неоглядные марши тонули в морозной дымке. Несколько минут — и дома Моордика скрылись из виду.
Я сидел рядом с отцом и мерз. Но лишь снаружи. Изнутри меня жгло жаром волнения. Я строил корабли по своим проектам, и капитаны приходили и благодарили меня за быстрые парусники. «Герр Фосс, — говорили они, — ваши корабли — чудо что такое, мы сейчас же закажем вам новые».
— Держись! — крикнул отец. Но было уже слишком поздно. Правый полоз заехал в придорожную канаву, сани накренились, и мы с отцом и все мои пожитки вывалились в глубокий снег. Наша Рыжуха тут же остановилась. У лошадей на это какое-то особое чутье: стоит повозке или саням не то чтобы опрокинуться, а просто как следует встряхнуться, и они сразу же останавливаются.
Мы выкарабкались из сухого, как порох, снега, засыпавшего с верхом метровой глубины канаву, вытащили сани на дорогу, погрузили в них вещи и, гикнув Рыжухе: «Но-о-о, пошла, милая!» — поехали дальше.
В Эльмсхорне сани остановились возле дома, где жили холостые подмастерья и ученики «Шюдера и Кремера».
К воротам вышел привратник, он же эконом. Имя его было Беньян, но никто его так не называл, а звали по прозвищу — Вице.
— Ага, новый ученик, пожалуйста, входите! — сладко пропел Беньян, отворяя перед нами калитку.
«Ну и ну, — подумал я, — скажите, какой вежливый тон!»
Вице провел нас на третий этаж.
— Вот, здесь апартаменты молодого господина, — сказал он с хохотком, будто отмочил невесть какую шутку.
Я оглядел «апартаменты». Два маленьких заледенелых оконца едва пропускали гаснущий свет зимнего дня в промерзшую насквозь комнату. На шести железных койках лежало по соломенному тюфяку и одеялу с перовой набивкой. Остальные постельные принадлежности, согласно контракту, я привез с собой. У продольной стены стояло шесть узких одностворчатых шкафчиков.
— Ну, молодой человек, — сказал Вице, — располагайся поудобнее. Ты имеешь возможность выбирать! На эту койку светит утреннее солнышко, эта — поближе к печке, а эта — у самой двери, так, ежели ночью понадобится выйти… Нужник внизу, во дворе, — махнул он рукой в сторону замерзшего окна.
Так я впервые познал преимущества свободного выбора. Утреннее солнце в комнату никогда не заглядывало, потому что окна по вечерам наглухо закрывались ставнями. Свежий воздух вообще считался вредным. Лишь здесь, в Виктории, я узнал от доктора Мартенса, что свет и воздух способствуют здоровью. Но в тогдашнем Шлезвиг-Гольштейне об этом и не слыхивали. И позднее, на кораблях, тоже считалось неписаным законом — чем гуще в кубрике атмосфера, тем глубже сон.
Кровать у печки тоже особой выгоды не сулила. Печка-то здесь, видно, никогда не топилась. А выбрать кровать у двери было бы просто глупо, потому как всякий, кто ночью пожелает на двор, в этой кромешной тьме обязательно на нее наткнется. Таков уж он, этот свободный выбор! В надежде, что печку когда-нибудь все же затопят, я выбрал место возле нее.
— Можешь застелить койку и разложить вещи в шкафу, — сказал Вице.
Копошась в шкафу, я увидел, как Вице шепотком сказал что-то отцу и недвусмысленным жестом протянул руку. Отец извлек из брючного кармана кошелек, не спеша развязал его и положил в руку Вице монетку. Вице кивнул, скривился в улыбке и исчез. Отец вздохнул и снова столь же обстоятельно затянул кошелек ремешком. Любой крестьянин вздыхает, когда приходится лезть в кошелек, независимо от того, есть ли для этого серьезные основания или нет. Я наблюдал это во многих странах. Отец вздохнул еще раз, снова развязал кошелек и сунул мне в руку талер, после чего кошелек коричневой кожи окончательно занял свое место в брючном кармане.
— Ну, будь здоров!
— И тебе всего доброго, отец!
И я остался один. Один-одинешенек в промерзлой комнате. Слезы покатились у меня по щекам, горькие, соленые. К счастью, было чертовски холодно. Я проглотил слезы и забегал взад-вперед по комнате, чтобы малость согреться. Изо рта при выдохе валил густой пар. Однако теплее не становилось, и я решил спуститься вниз по лестнице. На улице совсем стемнело, и в нижних сенях зажгли керосиновую коптилку. Горела она еле-еле, чуть освещая дверь с надписью: «Эконом». Я робко постучался. Изнутри раздался голос Вице:
— Войдите.