Эта мысль меня разозлила. Какое у моего отца было право прятать от меня таким образом мое же детство? Казалось, в этом беспорядке нарочно скрывали от меня то, что я хотела найти. Я встала и осмотрела комнату. Подсвечников не было. Я обыскала все ящики и все полки. Я подумала посмотреть за книжными шкафами, но это казалось абсурдом. Нет. Мне казалось, я чувствовала их в своих руках, я чувствовала закругленный серебряный лист на одном из подсвечников. Я помню, как папа показывал мне, как их зажигать, когда мне было семь, и мама умерла. Я держала спичку, а его рука с выступающими венами – мою. Тогда, очень давно, я была послушным ребенком. Он не мог их отдать. Никому еще в нашей семье не было до них дела. Они должны где-то быть. Должно быть, он поставил их в безопасное место. Не на виду. Они ценные, они – семейная реликвия. Их место… Наверху.
Я поднялась на второй этаж. Я уже была там – осмотрела спальни и не нашла ничего интересного. Я не смогла зайти в свою старую комнату, дверь невозможно было открыть, не приложив силу. Но, раз требуется сила, так тому и быть. Может, ее нужно открыть ключом? Нужно посмотреть в других спальнях.
В комнате папы на полу и кровати кучковались картонные коробки, на первый взгляд, наполненные рукописями и старыми вырезками из газет. Несколько пожелтевших страниц упали на пол: статьи из шестидесятых годов о маркировках кошерных продуктов и бесконечные дебаты насчет эрува – ограждения определенной территории, отменяющего запрет на ношение в Шаббат внутри нее. Шкаф был разгромлен: двери были открыты, части одежды не было – наверное, ее перенесли в ящики, которые я видела внизу. Эта комната выглядела, как будто в ней второпях рылись в поисках одежды – наверное, когда папу в первый раз забрали в больницу, - и так и не навели порядок. Было как-то жутко находиться в этой комнате без него. Как будто он все еще был здесь, только за пределами моего поля зрения. Как будто мы снова вот-вот поссоримся, как обычно – из-за моей неподобающе короткой юбки или из-за того, как я разговаривала с одним из школьных раввинов. Он так и не материализовался. Особо не пытаясь искать, я вышла из комнаты.
В свободной комнате было больше порядка; должно быть, там спал Довид, как и тогда, когда он был ребенком, если папа просил его остаться на ночь. Кровать была застелена синим стеганым одеялом, которое я узнала: его сделала бабушка, папина мама, давным-давно. Три-четыре книги были аккуратно сложены на столе. Я выдвинула верхний ящик и обнаружила две упаковки бумаги формата А4 и несколько карандашей, все были заточены и направлены в одну сторону. Довид. Второй ящик почему-то не содержал ничего, кроме большой банки слив со старым, отклеивающимся ярлыком. Из окна был виден гортензиевый куст около забора, но я на него не смотрела. Я села на кровать и думала, поглаживая мягкое шерстяное покрывало. До меня дошло, что я могу здесь спать, если захочу. Это все же дом моего детства. Дом принадлежал синагоге, но мебель определенно моя, если я ее захочу, и они не могут запретить мне провести пару ночей в доме моего отца. Да, кажется, это очень хорошо разрешит проблему с Эсти и Довидом. Я даже могу остаться в своей старой комнате. Я прошла по коридору в другую сторону и распахнула дверь.
Наверное, в глубине сознания я надеялась, что мою детскую комнату сохранят для меня, словно храм, в таком же состоянии, в каком я ее оставила. В ней могли бы быть следы некоего ритуала горевания: хоккейная клюшка, которую с любовью полировали раз в неделю, или моя большая фотография с вазами завядающих роз по обе стороны. Конечно же, ничего из этого не было, но некоторые части комнаты остались прежними. Моя школьная фотография все еще висела на стене, а под ней, немного косо, моя медаль по нетболу – за тот небольшой промежуток времени, когда я была капитаном команды, пока меня не выкинули за то, что я доводила других девочек до слез, критикуя их на поле. Но эти вещи были едва видны из-за коробок, чемоданов и черных мусорных пакетов, отвратительно и беспорядочно холмившихся на всех поверхностях комнаты.
Эта груда доходила мне до талии и занимала весь пол; свободным было только немного места возле двери, чтобы она открывалась, но помимо этого там негде было стоять человеку. Я залезла в один из ближних пакетов и достала мужскую пару обуви и голубую кружку; от одного из ботинок отклеилась подошва, а у кружки была отломана ручка. Ботинки воняли. Через какое-то время я начала думать, что, возможно, воняет еще откуда-то в этой комнате. Не удивлюсь, если под этими коробками и пакетами есть пару крыс. Я прислушалась, и мне показалось, что я слышу шуршание. Не могу сказать, как долго я там стояла. Интересно, как бы это назвала д-р Файнголд. Без сомнения, что-то раздражающе правдивое. Возможно, способ забыть, что я существую? Выражение злости? Попытка заполнить пустоту от потери? Патологическое стремление никогда ничего не выбрасывать? На это мог ответить только мой папа, и его об этом больше не спросить.