Впрочем, Цветаевой Бродский обязан открытием для него особого зрения. Она поразила его умением «переворачивать категории привычного познания или ожиданий читателя, обратив нас в странников, севших на мель здесь и сейчас, и блуждающих, как души Рильке, в эмпиреях запредельности. Это смелый гамбит с ее стороны, потому что мы привыкли к трауру по мертвым, визуализируя потери с нашей точки зрения, хотя наша печаль по-другому должна быть изгнана из этого мира (т. е. бельканто, элемент самовозвышения, которого Бродский так страшится. –
Это зрение, как увидим, будет использовано Бродским в стихотворении «На смерть Элиота» (см. сноску 151). Возможно, имея в виду это зрение, Дэвид Бетея отметит у Бродского «замечательное свойство говорить о настоящем, описывая его отсутствие, то, чего уже нет». Оно станет приемом, «
Но не за горами было то время, когда для Цветаевой, как когда-то для Ахматовой, было припасено «галантное возражение». Его «галантность», как и в случае Ахматовой, заключалась в том, что под покровом сомнительной похвалы в нем скрывалось откровенное неодобрение. «Слово Цветаевой не строится по логическим законам. Оттого-то ей невозможно подражать»,[69]
– говорил он, имея в виду (продолжаю я за него), что ЦветаеваПолучается, что чем прочнее в сознании Бродского укреплялась мысль о собственной неповторимости, тем охотнее он отрекался от влияний поэтов, которыми восхищался в юности. Постепенно Ахматова, Цветаева и даже Оден утрачивали свой статус идеальных моделей, а Бродский чувствовал свое равенство с ними и порой даже превосходство. Это смещение могло строиться по уже упомянутой жираровской модели миметического желания, в которой особую роль играет дистанция. Пока духовная дистанция между идеальной моделью и субъектом достаточно велика (Жирар называет ее
При
Глава 5
От Эроса к Танатосу
«Сказать, что у Иосифа были сложности с женщинами, было бы литотой <…>. Когда женщина его привлекала, он жил моментом и готов был сказать или сделать все, чтобы ее соблазнить; иногда, может быть, даже сам верил в то, что говорит, – хотя не думаю»,[71]
– пишет Эллендея Тисли, кажется, разглядев в Бродском сладкоистомного эротомана, без счета рассылающего любовные стрелы. Не сомневаюсь, что зрелый Бродский мог поощрять такое суждение о нем. Но это была очередная попытка создания о себе легенды, ибо, сколько я помню, он сам воспламенялся от вида женщин, имевших репутацию красивых, и терпел одно фиаско за другим.Когда-то на вопрос об истории соперничества Бродского и Довлатова я отвечала так:
«Существует устойчивый миф о том, что Бродский имел несчастье встретить в ранней юности роковую женщину Марину Басманову, ставшую его пожизненной Музой. Но что мог предложить сам Бродский Марине Басмановой? В какой мере человек, убедивший себя в том, что мужское достоинство измеряется лишь количеством плотских побед, и больше всего опасавшийся проявления собственных эмоций, т. е. живший в реальном страхе перед каждой реальной женщиной, мог быть чьим-то партнером, а тем более партнером Марины Басмановой, цельной женщины, надо полагать, хорошо знавшей, чего она хочет от мужчины? Ведь никому, кажется, не пришло в голову, что деликатная, застенчивая и артистичная Марина могла стать надежным якорем и удобным капиталовложением для поэта».[72]
Разговор о сборнике «Новые стансы к Августе» следует начать с
«Лет за шесть до смерти все стихи, посвященные разным женщинам, Бродский перепосвятил Марине. Было, например (посвящение. –