И хотя вопрос о том, почему это стихотворение, как и предыдущее, не было включено в сборник, представляется мне праздным, все же попробую расставить недостающие акценты. Жизнь внесла ненужные коррективы в светлый образ поэта. И поправить ситуацию можно было, лишь назначив Марианну Басманову своей главной музой. Но было и второе условие. Ни муза, ни поэт уже не были реальными участниками любовной драмы. Драма должна была быть разыграна за пределами жизненной ситуации, возможно, даже по законам классической драмы. А законы эти таковы, что пьеса должна быть лишена второстепенных сюжетов, должна сохранять единство места и развиваться стремительно: если не в 24 часа, то, во всяком случае, в течение строго обозначенного времени.
А едва для главной жизненной драмы было найдено творческое решение, второстепенные приключения легко переписывались в сюжеты, годные для сценического воплощения.
– Скажите, почему Вы любите Венецию? – спросил Бродского Свен Биркертс в 1979 году.
«Во многом она напоминает мне мой родной город, Санкт-Петербург. Но главное, сама Венеция так хороша, что в ней можно жить, не чувствуя потребности в другого рода любви, например, любви к женщине. Она так прекрасна, что ты понимаешь, что не сможешь найти в жизни, тем более создать сам, что-либо, сравнимое с ее красотой. Венеция недосягаема».[86]
Конечно, у Свена Биркертса не было оснований предполагать, что к фразе «не чувствуя потребности в другого рода любви», следовало бы отнестись с недоверием. Где было Свену Биркертсу знать, что Бродский приехал в Венецию вовсе не потому, что Венеция «напоминает ему родной город» (это открытие ему еще предстояло сделать), и не потому, что Венеция «так прекрасна, что…». Его привлекало туда как раз то или, скорее, та, которую он так небрежно лишил роли: одна венецианка. И страсть эта, миметическая страсть, как увидим, имела свою историю, которая пустила корни в далекой России.
«Набережная неисцелимых» начинается с рассказа, предваряющего для читателя встречу с опаздывающим персонажем, совсем на манер классического романа. Однако читатель не встретится с опаздывающим персонажем. Ему будет позволено довольствоваться лишь авторским словом. А до поры до времени авторским словом будет воспоминание.
«Впервые я ее увидел за несколько лет до того, в том самом предыдущем воплощении: в России. Тогда картина явилась в облике славистки, точнее, специалистки по Маяковскому <…>. 180 см, тонкокостная, длинноногая, узколицая, с каштановой гривой и карими миндалевидными глазами, с приличным русским на фантастических очертаний устах и с ослепительной улыбкой там же, в потрясающей, плотности папиросной бумаги, замше и чулках в тон, гипнотически благоухавшая незнакомыми духами, – картина была, бесспорно, самым элегантным существом женского пола, умопомрачительная нога которого когда-либо ступала в наш круг. Она была из тех, кто увлажняет сны женатого человека. Кроме того, венецианкой.
Так что мы легко переварили ее членство в итальянской компартии и попутную слабость к нашим несмышленым авангардистам тридцатых, списав и то и другое на западное легкомыслие. Думаю, будь она ярой фашисткой, мы алкали бы ее не меньше; возможно, даже больше».[87]