К тому времени я осознал, какую ошибку совершил, взяв его с собой. Дом, в который возвращаешься, — это средоточие грусти, когда хочется плакать и в то же время стиснуть зубы от разочарования. Каким запущенным он выглядел. А этот запах! Затхлый, прогорклый, хорошо знакомый — ужасный. Мне было стыдно за все и стыдно за то, что я стыдился. Я не мог глядеть на своего неряшливо одетого отца и его растолстевшую жену и ежился, воображая, как рыжая Мэри, наша кухарка-католичка, швыряет на стол перед Ником тарелку с беконом и кровяной колбасой (а ест ли он свинину? — Господи, забыл спросить). Но больше всего я стыдился Фредди. В детстве я был не против, считал нормальным, что брат появившийся на свет после меня, должен быть дефективным. Он достался мне, чтобы было кем командовать, служил предметом придумываемых мною и только мне понятных игр, был послушным свидетелем моих озорных проделок. Я ставил на нем опыты, лишь бы посмотреть, как он будет реагировать. Поил его денатуратом — его рвало, клал ему в кашу дохлую ящерицу. Один раз толкнул его в заросли крапивы — он долго кричал от боли. Я думал, меня накажут, но отец лишь, покрутив головой, с глубокой грустью посмотрел на меня и опустил глаза, а Хетти, присев на траву, качала Фредди на руках и прикладывала листья щавеля к его покрасневшим рукам и распухшим кривым коленкам. В юности, увлекшись романтической литературой, я воображал его благородным дикарем и даже посвятил ему сонет с риторическими восклицаниями, прямо как у Вордсворта: «О ты! благородное дитя Природы, услышь меня!» В любую погоду брал его с собой бродить по холмам. Для него это было сущим мучением, ибо он с детства страшно боялся покидать дом. Теперь же я вдруг увидел Фредди глазами Ника — жалкое, нелепое, ущербное существо с высоким, как у меня, лбом и выступающей вперед верхней челюстью. Вспотев от стыда, я прошел через прихожую, боясь встретить любопытный насмешливый взгляд Ника. Облегченно вздохнул, только когда Фредди улизнул из дома в сад, чтобы вернуться к непонятным занятиям, прерванным нашим появлением.
За завтраком в столовой Хетти с отцом глядели на нас с каким-то почтительным любопытством, словно на пару бессмертных, присевших за их скромный стол в пути по каким-то своим важным олимпийским делам. Кухарка Мэри без конца сновала вокруг стола с тарелками на поднятом фартуке, дабы не обжечься, несла жареные почки, тосты, краснея и бросая из-под светлых, почти невидимых ресниц взгляды на Ника — на его руки, упавший на лоб локон. Отец рассуждал об угрозе войны. Он всегда остро ощущал весомость мира и исходящую от него опасность, представляя его как некое гигантское веретено, на острие которого, съежившись от страха и молитвенно сложив руки перед своенравным и грозно молчащим Богом, поместился человек.
— Что бы ни говорили о Чемберлене, — рассуждал отец, — но он помнит мировую войну, знает, чего она стоила.
Я глядел на колбасу, думая, каким безнадежным глупцом кажется мой отец.
— Лишь бы был мир, — вздохнула Хетти.
— О-о, а война обязательно будет, — спокойно произнес Ник, — вопреки умиротворителям. Между прочим, что это за блюдо?
— Фэдж, — еще гуще покраснев, выпалила Мэри и скрылась за дверью.
— Картофельная лепешка, — пояснил я сквозь зубы. — Местный деликатес.
Всего лишь два дня назад я запросто беседовал с королем.
— М-м, — произнес Ник, — вкусно!
Отец расстроенно захлопал глазами. На лысине поблескивал проникавший в освинцованные окна свет. Как у Троллопа, подумал я; как персонаж из романов Троллопа, один из второстепенных.
— Действительно ли в Лондоне считают, что будет война? — спросил он.
Ник, наклонив голову набок, задумчиво смотрел в тарелку. Это мгновение у меня до сих пор перед глазами: слабый луч октябрьского солнца на паркете, струйка пара из носика чайника, как-то тошнотворно поблескивающий джем в хрустальной вазочке, а отец с Хетти как испуганные дети ждут узнать, что думает Лондон.
— Война, разумеется, будет, — раздраженно подтвердил я. — Старики не раз позволяли ей разразиться.
Отец грустно кивнул.
— Да, — сказал он, — вы, должно быть, считаете, что наше поколение вас довольно здорово подвело.
— Но нам нужен мир! — негодующе, насколько позволял ее мягкий характер, воскликнула Хетти. — Мы не хотим, чтобы молодые снова уходили на войну и погибали… ни за что.
Я взглянул на Ника. Тот невозмутимо трудился над тарелкой; у него всегда был отменный аппетит.
— Вряд ли можно сказать, что фашизм — это ничто, — возразил я. Хетти смутилась почти до слез.
— Эх, молодежь, — мягко промолвил отец, изображая в воздухе рукой нечто вроде епископского благословения. — Все-то вам ясно.
Ник с неподдельным интересом поднял глаза.
— Вы так думаете? — спросил он. — А по-моему, мы все довольно… э-э, нечеткие. — Он меланхолично, как художник кадмиевую краску мастихином на полотно, накладывал масло на остывший тост. — Мне кажется, что у моих сверстников совсем отсутствует чувство цели или направления. Я даже думаю, что нам не помешала бы хорошая доза военной дисциплины.
— Загнать их в армию, а? — разозлился я.