Аластер опять подался вперед на жалобно скрипнувшем шезлонге и хлопнул Хартманна по колену.
— Вот видишь! — радостно воскликнул он.
Было видно, что восклицание относилось не только к моим музейным амбициям; Аластер гордился своими способностями находить таланты. Хартманн, не глядя на него, нахмурился; так страдальчески хмурится знаменитый певец, услышав, что аккомпаниатор взял фальшивую ноту.
— Итак, — с расстановкой произнес он, подчеркнуто наклонившись в мою сторону, — вы против буржуазного толкования искусства как предмета роскоши…
— Решительно против.
— … и считаете, что на художника возложены четкие политические обязанности.
— Как и все мы, — продолжал я, — художник должен внести свой вклад в великое прогрессивное движение истории.
О, я вел себя бесстыдно, как глупая девчонка, решившая лишиться невинности.
— Или?.. — спросил он.
— Или он становится ненужным, а его искусство опускается до уровня простого украшательства и тщеславного фантазирования…
На этом все остановилось, постепенно сошло на нет, оставив меня в состоянии смешанного со страхом легкого оцепенения; я-то думал, что мы в самом разгаре, а не в конце этой интересной дискуссии. Хартманн, по-моему, в первый раз глядел на меня в упор, и до меня дошли две истины: первая — что он ни на минуту не обманывался насчет незыблемости моих громких политических деклараций, и вторая — вместо того чтобы разочаровываться и оскорбляться, он, наоборот, был удовлетворен тем, что я ему лгал или предлагал тщательно подкрашенный вариант того, что можно бы было назвать правдой. Ныне это трудно; в этом, пожалуй, вся суть. Всякому, кто не отдал вере всего себя, трудно (и я, мисс В. снова говорю, что так оно и есть на деле: ты отдаешь ей себя, а не она нисходит на тебя с небес, как некая Господня благодать), да, трудно понять, как сознание верующего может разделяться на множество ячеек, содержащих в себе множество противоречивых догм. Они не запечатаны наглухо, а подобны элементам батареи (как я представляю себе ее работу); с одного элемента на другой, набирая силу, в определенном направлении перескакивает электрический заряд. Вы берете кислоту всемирно-исторической необходимости и дистиллированную воду чистой теории, соединяете контакты, и в дыму и пламени с операционного стола д-ра Дьяболо в медленных конвульсиях встает собранное из случайных предметов, покрытое багровыми швами чудовище со злобной обезьяньей мордой, называемое «убеждением». Это относится к таким, как мы, — я имею в виду таких, как Феликс Хартманн и я, — хотя, пожалуй, не к Аластеру, который был наивным простаком, простодушно верил в справедливость общего дела и неизбежность его торжества. Итак, когда в тот день Хартманн разглядывал меня в лимонно-голубых солнечных бликах кембриджского садика Психеи, а в пятистах милях к югу грохотали орудия фалангистов, он нашел именно то, что требовалось: пожестче Аластера, послушнее Боя — то есть нашел казуиста, способного углубиться в ту область, где снимаются немыслимо тонкие идеологические противоречия, — иначе говоря, человека, нуждающегося в вере («Нет никого благочестивее, чем преклонивший колени скептик» — изречение Куэрелла), так что говорить было больше нечего. Хартманн словам не доверял и считал за достоинство никогда не говорить больше, чем требовалось.
Аластер вдруг вскочил на ноги и принялся суетливо собирать чайную посуду, неуклюже стараясь не наступать нам на ноги, потом, обиженно бормоча что-то себе под нос и неся перед собой поднос с посудой, словно жалобу, удалился: я думаю, что он тоже был немного влюблен в Феликса — возможно, больше чем немного — и теперь, когда его сводничество так быстро обернулось успехом, ревновал. Правда, Хартманн, кажется, едва заметил его исчезновение. Наклонив голову, сложив кисти рук и опершись локтями о колени, он напряженно подался вперед (надо обладать настоящим изяществом, чтобы, сидя в шезлонге, не выглядеть как рыба на суше). Спустя минуту он, мрачно улыбаясь, искоса посмотрел на меня.
— Вы, разумеется, знакомы с Боем Баннистером, — начал он.
— Конечно, кто его не знает?
Он кивнул, по-прежнему поблескивая зубом в хищной улыбке и косо глядя в мою сторону.
— Он едет в Россию, — продолжал Хартманн. — Ему пора разочароваться в советской системе. — Теперь он определенно глядел волком. — Не хотели бы поехать вместе? Могу устроить. У нас… у них… много сокровищ искусства. Разумеется, в художественных галереях.