Мы сидели в гостинице «Лисица» в деревне Раундлей. Феликс днем заехал за мной из Лондона на машине. Из стеснительности вкупе с сомнением — сомнением в себе — я не пригласил его зайти ко мне. Маленький мир, которым я себя окружил — мои книги, гравюры и эстампы, мой Бонингтон, моя «Смерть Сенеки», — был хрупким сооружением, и я опасался, что он не выдержит внимательного взгляда Феликса. Машина оказалась неожиданно модной марки, приземистая, элегантная, на колесах со спицами и с бросающимися в глаза шарообразными фарами; когда мы подходили, на их хромированных боках между дождевыми каплями скользили наши искривленные отражения. Заднее сиденье было завалено норковыми шубами, гладкий мех почему-то зловеще светился; ворох был похож на брошенного там большого мертвого коричневого зверя, на яка, йети или что-то вроде того. Хартманн заметил мой взгляд и, мрачно вздохнув, произнес: «бизнес». Похожее на ковш сиденье заключило меня в крепкие объятия. Теплый женственный аромат духов; любовная жизнь Хартманна была такой же скрытой, как и шпионская. Он знал машину, прыгавшую по булыжникам на мокрых от дождя улицах, твердо держа сорок миль — по тем временам ужасно высокая скорость, — и чуть не сбил перебегавшего дорогу одного из моих аспирантов. За городом поля погружались в промозглые сумерки. Внезапно, когда я глядел на дождь и сумеречные тени, отступавшие в стороны от все ярче вонзавшихся во тьму фар, на меня на миг нахлынула щемящая тоска по родному дому и так же внезапно отпустила. Когда на следующее утро пришла телеграмма, в которой сообщалось, что накануне у отца был первый сердечный приступ, я, вздрогнув, подумал, а не было ли это так или иначе интуитивным ощущением случившейся с ним беды, ведь это произошло в тот самый момент, когда там, на мокрой дороге, ко мне пришли непрошеные мысли о доме и Ирландии и мое сердце тоже так или иначе почувствовало боль. (Какой же я неисправимый солипсист!)
Хартманн в тот день был в довольно странном настроении, в состоянии своего рода медленно нараставшей нездоровой эйфории — сейчас, когда так много говорят о наркотиках, я подумываю, а не был ли он наркоманом, — и жадно интересовался подробностями моего паломничества в Россию. Я старался казаться восторженным, но могу сказать, что разочаровал его. По мере моего повествования он становился все более беспокойным, без нужды хватался за ручку переключения передач, барабанил пальцами по баранке. На одном из перекрестков он, резко вильнув, остановил машину, вышел под темными серебристыми струями дождя на середину дороги и, заложив руки в карманы пальто и шевеля губами, стал оглядываться во все стороны, будто лихорадочно ища пути отступления. Из-за хромой ноги он слегка наклонялся, так что казалось, что гнется под сильным ветром. Я с беспокойством ждал, не совсем понимая, что мне делать. Вернувшись, он долго сидел, глядя отсутствующим взглядом в ветровое стекло, как-то сразу показавшись измученным, загнанным. Плечи пальто, как кружевами, были покрыты мелкими каплями дождя. Глядя на дождь, он бессвязно заговорил об опасностях, которым подвергается, об оказываемом на него нажиме, то и дело прерывая речь мрачными вздохами. Это было так не похоже на него…
— Никому не могу доверять, — бормотал он. — Никому.
— Не думаю, что тебе надо бояться кого-нибудь из нас, — мягко вставил я. — Боя или Аластера, Лео… меня.
Он продолжал смотреть в сгущающуюся темноту, словно не слыша меня, потом пошевелился.
— Что? Нет, нет, я не имею в виду вас. Это, — он неопределенно повел рукой, — там.
Я подумал о Кожаном Пальто и его безликом водителе и, почему-то вздрогнув, вспомнил о мыльном пятне под ухом Кожаного Пальто.
Хартманн коротко, будто кашлянув, хохотнул.
— Может, мне следует перебежать, — сказал он, — как ты думаешь?
Это было не очень похоже на шутку.