Как указывалось, я приступил к работе в Агитпропе во второй половине сентября 1947 г. А в торжественный день 7 ноября в Большом театре была показана премьера «Великой дружбы». А. Жданов сразу же после ее прослушивания сказал мне, что Сталин остался недоволен новой оперой. По его мнению, это – какофония, а не музыка. К тому же Сталин считает, что фабула оперы искажает историческую правду. Андрей Александрович предложил мне, чтобы Агитпроп разобрался, каково положение в советской музыке, и подготовил ЦК свои предложения.
Мы привлекли большую группу ведущих музыковедов Москвы, подготовили записку и проект постановления ЦК о музыке. Мне казалось, что все это сделано вполне квалифицированно и может послужить организующей основой для дальнейшего подъема советской музыкальной культуры и развития ее по правильному руслу.
Лично я всю жизнь был горячим и преданнейшим приверженцем классической музыки. Отец мой обладал красивым голосом и постоянно напевал дома старинные русские песни, а иногда и церковные песнопения, хотя ему и чужд был религиозный фанатизм. Все братья музицировали по слуху: кто на балалайке, кто на мандолине, кто на гитаре и скрипке.
С 11 лет я сдружился со своим однокашником Юрием Николаевичем Остроумовым, и эта дружба длится уже более 50 лет. Дома у Юрия было пианино, и его мать Татьяна Федоровна была большой любительницей музыки. Под ее аккомпанемент мы разучивали и пели романсы Чайковского, Рахманинова, Аренского, Глинки, Даргомыжского, арии из опер, старинные романсы и песни русских композиторов: Варламова, Гурилева.
Голоса у нас в эту переходную пору ломались. Но все же у Юрия уже тогда определился тенор, у меня – баритон. И мы частенько пели дуэты: глинковский «Не искушай», «Нелюдимо наше море» Вильбоа и другие. К нашей музыкальной компании скоро присоединился тоже наш однокашник Женя Поленский. У него рано сформировался бас. Теперь открылась возможность для пения трио. Мы недурно исполняли «Ночевала тучка…», «На севере диком» и другие произведения.
Музыка покорила меня, стала моей любовью, моей радостью, моим счастьем, моей страстью на всю жизнь.
В 1918 г. в Ташкенте, где я (после Ашхабада) жил и учился, образовался «школьно-театральный коллектив». Юра, Женя, я и несколько девочек-школьниц с самого основания стали его «премьерами» и «премьершами». Мы ставили в различных школах города, в казармах, в кишлаках, в «Колизее» (оперном театре имени Свердлова), в народном доме, в городском саду на подмостках летних кинотеатров «Модерн» и «Хива» музыкальные пьесы. Давали старую гимназическую пьесу «Иванов Павел», детские оперы «Кот в сапогах», «Кот, козел и баран», «Люли-музыкант» и др. Ставили отдельные сцены из классических опер («Евгений Онегин» и пр.), проводили концерты с исполнением романсов и песен русских и западных композиторов-классиков. Вскоре из девочек сформировалась великолепная балетная труппа.
Чем больше проникал я в душу музыки, тем неодолимей становилась моя потребность слушать, слушать и слушать ее. В годы Гражданской войны Ташкент был «городом хлебным». Сюда съехались великолепные певцы и певицы, и ташкентская опера тогда славилась своим высоким мастерством. Нам, юным певцам, открылась возможность посещать оперный театр бесплатно, на свободные места. И мы пользовались этой возможностью чрезвычайно широко – почти ежедневно.
Порой мне было очень трудно. По утрам я должен был работать ради хлеба насущного: сначала в табачной мастерской делал гильзы для папирос, а затем на побегушках в квартальном комитете, который управлял всеми национализированными революцией жилыми домами. После обеда я занимался в школе, как тогда называли, второй ступени. И конечно, частенько уставал. Но наступал вечер, и меня неодолимо тянуло в оперный театр. И я шел. И с упоением слушал в пятый, десятый, двадцатый раз уже хорошо знакомые арии, дуэты, хоры, увертюры.
Отец работал токарем в Ташкентских железнодорожных мастерских и после революции тоже учился в общеобразовательной вечерней рабочей школе. Мое увлечение театром он считал «баловством» и «праздной канителью», и время от времени устраивал мне проборки. Но не очень сильные.
Влечение к музыке было настолько неодолимым, что вскоре я оставил квартальный комитет и поступил помощником гримера в оперный театр. Трудно представить себе человека более бесталанного в рисунке, чем я. Даже под страхом смерти я не смог бы нарисовать что-нибудь похожее даже на табуретку или курицу. Тем не менее я храбро взялся за гримерские дела. До начала спектакля и в антрактах я напяливал хористам и статистам парики, наклеивал бороды и усы. Затем ретушировкой размалевывал им рожи по собственной фантазии и разумению. Причем я старался разрисовать каждого возможно ярче и по-страшнее, независимо от того, кого должны были изображать сегодня хористы и статисты: буйных половцев в «Князе Игоре», куртизан при дворе герцога Мантуанского в «Риголетто» или египетских жрецов в «Аиде». Почему так долго терпели мои художественные неистовства, одному Богу известно. Некоторым статистам они даже нравились.