Когда мы с Лехмусом начинали ездить на Тюменский Север, когда началась наша репортерская вахта в бригаде Виктора Китаева, подробности быта не часто волновали нас. Знали, конечно, что жилья не хватает — а где его хватает? — наши знакомые и друзья жили кто в панельных, кто в сборно-щитовых домах, кто в общежитии; до работы автобусом по бетонке, ну, а после работы — после работы, правда, вариантов не было, и все же Нижневартовск казался нам уже обжитым, устоявшимся городом, мы и не старались задерживаться здесь подолгу, неделями жили на буровой, ночуя в китаевском балке, встречали и провожали вахту за вахтой, и все самое главное, как мне казалось, только здесь и происходило; иногда заскакивали в гостиницу умыться, переодеться да бросить высокомерный взгляд на несмятые свои постели — и снова назад, в настоящую жизнь; люди, окружавшие нас тогда, были наши ровесники или были моложе, да и мы считали себя вполне молодыми, и это определяло многое. Еще не забылись шалые послестуденческие времена, в те годы жизнь немало покачала меня на своих волнах, но то было обычное дело; помню город, считавшийся краевым центром, по которому месяцев шесть в году можно было передвигаться лишь в броднях — ну и что? была работа, прекрасные люди рядом, а что нет постоянного дома или даже угла — какая малость, песчинка — в этом ли дело?.. я привык жить, как жили мои сверстники, — не обращая внимания на то, что в комнате еще трое, и один спит, тяжко вскрикивая во сне, другой бренчит на гитаре, третий целует девушку, а перед тобой белый лист бумаги, и это целый мир, который дано открыть только тебе, — господи, как скудны и самонадеянны были открываемые мною миры, как обделены душой и как прямолинейны, сколь многого я не видел, не замечал, не желал замечать, старательно выкорчевывал из себя, как непростительную слабость, как корь, как юношеский грех, все то, что было за пределами конкретного опыта, что лежало за границами наблюдаемого мира; замыкаясь мыслью и сердцем на работе, я и разговоры с людьми сводил только к работе и только к работе, в моих заметках они перевыполняли план или по крайней мере стремились его перевыполнить, и то было нормальное, естественное стремление, — даже работу, в конце концов, я свел к ее линейному, одномерному знаку... Позже, в бригаде Китаева, где царил дух яростного соперничества, мне ближе всего поначалу стали их отчаянные споры о метрах, то были искренние споры, хотя они не исчерпывали, не могли исчерпать сути отношений между людьми, — об этом, естественно, было нетрудно догадаться, но принять в расчет, осмыслить, попытаться передать словами куда как непросто... После недельной добровольной отсидки на буровой мы с Лехмусом, как правило, попадали на «семейные вечера» — чаще всего к Макарцеву или Метрусенко, славные то были часы, но странно: эта сторона жизни моих друзей была для меня прочно отделена от той, настоящей, той, которую я подразумевал настоящей. Нет, я и сейчас считаю работу стержнем человеческого существования, оправданием его бытия, только теперь это понятие стало глубже, ибо его невозможно отторгнуть от напряженной работы души, от причудливых теней прошлого и еле угадываемых силуэтов будущего. Недавно, когда я читал замечательные стихи своего друга, Краснопресненского Затворника:
Еще не нужно мне брести назад по следу, размытому дождем. Еще не нужно мне вставать до петухов и, вслушиваясь в сердце, далекую зарю ловить в пустом окне... — я вспомнил, что смутное ощущение того, что уже приходит пора «брести назад по следу», возникло во мне впервые, быть может, в Варь-Егане, когда, сидя в машине рядом с Казачковым и Абрамовичем, я вслушивался в слова их дружелюбной, доброй беседы, временами перераставшей в спор, — и неожиданно осознал, сколь связано, сколь соединено, сколь неразрывно все, что составляет человеческую жизнь: и работа, и плач ребенка, и шелест чеховских страниц, и печаль друга, и ожидание встречи, и свечение коровинских пейзажей, и слезы матери...