— По-разному, — уклончиво ответил Китаев. — По-всякому... — Он сидел с непокрытой головой, и его рыжеватые, уже начавшие седеть волосы постоянно меняли оттенок, поддаваясь дуновению ветра. — Ведь мы домами с ним дружим... И в институте вместе учились, тоже не чужими были. А на работе — ну просто враги. У него один подход к делу, у меня другой. Он за свои решения цепляется, а я спорю. Вообще-то так и надо — дружба дружбой, а дело делом, Но его переубедить невозможно. Даже нелепую точку зрения — если это его точка зрения — он будет отстаивать до конца. Упрямый. Конечно, в тридцать пять лет главный инженер такого управления, как наше, — это что-то. Но можно в тридцать пять и министром быть. Трудно стало работать. С тех пор как отказался перейти в управление, труднее стало. Труднее. У него память хорошая. Особенно на то, когда ему поперек скажешь. За чем к нему ни зайдешь — он тут же: «Не захотел идти в управление? Доброго совета не послушал? Ну вот. Теперь сам выкручивайся!» Да не хочу я выкручиваться. Я работать хочу...
— Между прочим, — снова проворчал Лехмус, — Метрусенко сегодня на рыбалку не поехал. Потому как понимает, что за день нынче. А ты, Васильич, говоришь, будто он только о себе да о себе...
— Что же мне теперь, Альберт, — раздраженно сказал Китаев, — в ножки твоему распрекрасному Метрусенко кланяться? Да еще спасибочки ему сказать, что он румынское долото похерил и всю бригаду целые сутки заставил в дерьме ковыряться?
— Ладно вам, — примирительно сказал я. — День и впрямь такой, что не стоит вспоминать про дурное.
Китаев поглядел на меня насмешливо, но ничего не сказал.
Вдали показался автобус. Дорога уже просела, и было видно, как на стыках плит машина подпрыгивает, словно школьница, играющая «в классы». Автобус повернул сначала к соседнему островку, оставил там вышкомонтажников и вахту Гечя и, не задерживаясь, двинулся к нам. Макарцев сразу же принялся собирать свой нехитрый инструмент, встрепенулся и Лехмус, автобус заскрипел тормозами.
Первым прыгнул с подножки Сухоруков, спокойный, с гладко выбритым лицом, и нарочито медленно зашагал к вышке.
Несколько раз после того памятного декабрьского утра, когда Китаев оставил его на морозной пустынной площадке автостанции, я пытался поговорить с ним, и всегда это было тягостное изматывающее занятие, доставлявшее удовольствие, кажется, только Лехмусу, — пристроившись где-нибудь рядом, он щелкал затвором камеры, приговаривая: «Теперь сходитесь... Хладнокровно... Вот так... У тебя, Федя, право первого выстрела... Нормально... А теперь ты, дед...» Но, как бы ни были мучительны наши объяснения, прок от них был немалый: и Федор постепенно выговаривался, да и я стал понимать в жизни бригады чуть больше, чем ранее. Талантливый по природе человек, Сухоруков вдруг уверовал в то, что будет первым всегда, не прилагая к этому особых усилий, при любых обстоятельствах, а когда вышло иначе, неожиданно принялся винить в этом не себя, не самодовольную леность свою, а вздорный характер и дурные свойства натур других людей. Но он не был бы Сухоруковым, если бы не сумел — пускай и не сразу — отличить ложные причины, вымышленные от подлинных.
— Федор, — сказал Макарцев, — шарошки расходить надо — заклинило.
— Сделаем, Сергеич! — весело ответил Сухоруков.
Макарцев совершал таинственные пассы у ротора; взмахивал руками, помечал мелом положение кривого переводника, переносил отметки на трубы, считал, рассчитывал, проверял заново. Не страх ошибиться, а привычное желание сработать хорошо, грамотно, как здесь любят выражаться, жило в нем неистребимо и, казалось, уж не зависело от него. Сухоруков поглядывал на Макарцева, и вся вахта работала до того слаженно, что даже улыбаться они начинали одновременно.
— Теперь пойдем, — сказал Макарцев. — Метров шестьдесят. А там замер.
Пошли. Прошли квадрат, нарастились, снова квадрат...
— Нет, это только Сухоруков, — восхищенно сказал Макарцев четыре часа спустя. — Начали кривить в шестнадцать — и уже заканчиваем. Да такого никогда еще не бывало.
Федор ухмыльнулся. И вся вахта заулыбалась следом.
— Если и этот замер пройдет нормально, — пробормотал Макарцев, — значит, осталось десять метров. До пятилетки. Последние десять метров...
Разматывался трос, уходил вниз квадрат; на одной из граней его была сделана отметка мелом. Я следил, как она приближалась к ротору. Ниже, еще ниже. Все. Солнце коснулось озера. Было девять часов вечера. Сухоруков вновь отпустил тормоз, и меловая отметка исчезла.
Все? Квадрат продолжал опускаться, долото вгрызалось в породу, шло бурение.
Бригада Виктора Китаева начала десятую пятилетку.
— Ура? — то ли спросил, то ли сказал Лехмус.
— Ура-а-а!
Китаев шагнул к Сухорукову, обнял его. А Макарцев задумчиво произнес:
— А вообще-то здорово все это. И только здесь такое по-настоящему понимаешь... Но если, к примеру, отобью я сейчас в Куйбышев родственникам телеграмму: «Поздравьте выполнением пятилетки», — то даже мой высокоидейный тесть решит, что я спятил.
По дороге к буровой стремительно мчалась «Волга». Китаев пригляделся, удивленно сказал: