Гитлеровцы и их прихвостни из украинских националистов, едва был установлен в Харькове «новый порядок», тотчас же попытались привлечь Павла Павловича на свою сторону. Они знали, сколь велика была в городе популярность старого поэта, и, конечно, он был им очень нужен. Они предлагали ему печататься в газетах, уговаривали прочесть по радио стихи, соблазняли подарками, продуктами, деньгами. Но Павел Павлович решительно отвергал все предложения. Продукты? Их у него достаточно. Читать стихи? У него нет новых стихов. Печататься в газетах? Он давно уже ничего не пишет... Но за этими отговорками легко угадывалась подлинная причина: он не может изменить и никогда не изменит земле, на которой родился и которую любит преданной сыновней любовью.
Много месяцев тянулась ночь вражеской оккупации. Павел Павлович редко выходил из дому; он покидал свою маленькую квартирку только для того, чтобы раздобыть хоть что-нибудь поесть. Больной, впервые оказавшийся без родных, без близких людей, он особенно остро переживал свое одиночество.
Только с Миронычем он делился своими думами.
И тогда, видно, пришло неожиданно решение и сразу овладело всем существом старого поэта: то, что происходит сейчас в его стране, в его городе, он не может изменить — он стар, слаб и болен. Но жизнь его принадлежит тем, кто по ту сторону фронта. А от тех продажных и назойливых людишек, которые не оставляют его в покое, лезут непрошеные, незваные в дом, тщатся соблазнить сытой жизнью,— от этих надо отделаться раз и навсегда. Пусть знают, что нет им доступа к старому, честному литератору.
В этот день Павел Павлович впервые не впустил к себе Мироныча, сославшись на нездоровье. Медленно, не торопясь, по-хозяйски он заколотил ставни, запер входную дверь и заставил ее старинным громоздким шкафом.
Вечером Мироныч заметил тонкий луч света сквозь закрытую ставню. Встревоженный, Мироныч прильнул глазом к щелке. При тусклом свете коптилки Павел Павлович шагал по комнате из угла в угол. Через ставню были слышны его мерные, тяжелые шаги, а по стенам ползала огромная длинная тень его фигуры.
В течение ночи Мироныч несколько раз подходил к ставне — Павел Павлович все ходил и ходил... Иногда он садился за письменный стол, перебирал старые бумаги, газетные вырезки, черновики когда-то написанных стихов... Павел Павлович замкнулся в себе. Он как бы выключил себя из жизни, он стал глух и нем...
С каждым днем убывали скудные запасы пищи, которые ему удалось сохранить. Должно быть, он разделил хлеб и крупу на крохотные дольки и свято следил за тем, чтобы не съесть больше того, что было определено на каждый день.
Через несколько дней коптилка уже не горела по вечерам за щелкою ставни, но Мироныч по-прежнему улавливал слухом те же тяжелые, мерные шаги. Он пробовал постучаться к другу, но тот не ответил...
Прошло еще несколько дней, и над Харьковом загрохотали разрывы снарядов. Вскоре загремели выстрелы на улицах — войска Советской Армии ворвались в город.
Мироныч изо всех сил колотил в дверь:
— Павел Павлович!.. Наши пришли!.. Откройте же, наши!..
Но Павел Павлович не откликался.
С помощью бойцов Мироныч взломал дверь и открыл ставни. В распахнутые настежь окна вместе со свежим весенним ветром ворвались жаркие лучи солнца. Осветив комнату, они ударили в лицо Павла Павловича. Торжественный, в накрахмаленной сорочке, в парадном костюме, Павел Павлович лежал на письменном столе, за которым много лет писал, работал, творил... Он не подпустил врагов к своему столу. Он был мертв. Лицо его было светлым и спокойным — смерть еще не успела придать его чертам окаменелость.
На могиле Павла Павловича нет памятника. Но старожилы Харькова легко находят ее на старом заброшенном кладбище и убирают цветами.
ВИКОНТ ЖАН ВЯЗЕМСКИ
Писатель Александр Смирнов, разделивший в фашистском плену тяжкую, горькую участь тысяч советских воинов, рассказал однажды случай, глубоко меня взволновавший. Вот что я услышал:
— В тысяча девятьсот сорок четвертом году, после трех лет скитаний по гитлеровским лагерям смерти, я попал в госпиталь военнопленных Шморкау, расположенный под городом Кенигсбрюкк, неподалеку от Дрездена. Я заболел плевритом, осложненным желтухой. Болезнь причиняла невыносимые страдания и так измотала, что я стал, как говорили в лагере, «фитилем» или «доходягой» — без посторонней помощи не мог взобраться даже на второй этаж нар.
Госпиталь помещался в старинной помещичьей усадьбе. В нем находились англичане и французы, итальянцы и бельгийцы, югославы и советские военнопленные. Но нас, советских, держали отдельно от «Европы» — в конюшнях, отгороженных колючей проволокой.
Дня через два после прибытия в госпиталь мой сосед Устинов — бывший бухгалтер Ивановского треста столовых, с которым я подружился,— протянул мне крашеное пасхальное яйцо — это было в канун пасхи — и книжку русского писателя Ивана Шмелева «Праздники Господни».
«Возьми, друг!» — сказал он.
«Откуда это у тебя?»