Гильельма тоже засмеялась, так, что слёзы выступили на глазах. Ее нос наморщился, скулы заострились, совсем, как у брата, лицо покраснело от возбуждения, и она воскликнула: «Так вот как ты стал настоящим добрым верующим!»
Но Пейре отрицательно покачал головой.
— Нет, теперь я скажу тебе вещи, которые уже не будут смешными. В тот вечер со мной случилось нечто, что просветило мой разум и отняло у меня моё сердце. Но сначала припомни, что наши отец и мать все эти годы, на протяжении всего нашего детства повторяли нам каждый вечер, перед тем, как ложиться спать. Я был уверен, что знаю об этом всё, и знаю даже лучше, чем наши соседи. Помнишь, как нам говорили о костре Монсегюра, который еще помнили дед Маури и бабушка Эстев? Все эти длинные беседы о злобе и жадности клириков Рима, и эта песня, которую пели ещё в старые времена, при старых господах, когда здесь ещё не было французов: «
— Да, — сказала Гильельма, — но я всегда хотела знать, как так получилось, что если Бог добрый, почему он позволяет демонам обрушивать бури и снега на бедных людей, почему он создал таких злых животных, как волки, или таких противных, как жабы? Я всегда хотела верить, что было такое прекрасное время, когда был один добрый Бог, и животные тоже все были добрые, например, лошади или овцы… Но ведь такова их судьба, волков, что они не могут есть траву? Но ведь собаки тоже не могут. Ну хорошо, предположим, хороший Бог создал хороших собак, которые помогали пастухам, а дьявол создал бродячих собак, которые убивали овец, и только потом стали волками? Вот как было сначала. А может, было не так, и сначала приручили бродячих собак?
— Вот это уже больше похоже на правду, — ласково сказал Пейре с нежной улыбкой. — Но я не об этом хочу с тобой поговорить, не в этом дело. Добро и зло, Царство Божие и этот мир, это так просто. Слушай меня дальше, Гильельма, я хочу, чтобы ты поняла, почему я сейчас готов отдать свою жизнь за добрых людей, за то, чтобы защитить их веру. В тот вечер, этой весной, я привёл овец в дом своего хозяина, как делал это уже много вечеров подряд. Когда я толкнул двери, чтобы войти, хозяин сделал мне знак, призывающий к молчанию. Наверху, на веранде,
— Он что, такой старый?
— Нет, я бы не сказал. Он не старый и не молодой, он совсем другой. Понимаешь, он очень худой, так что кажется, что под одеждой у него нет тела. Конечно, и волосы у него седые, и борода была бы седая, если б он ее тщательно не брил, а вот лицо у него очень странное, одновременно суровое и насмешливое. И подбородок у него очень решительный… — Пейре указал на Гильельму, — еще более решительный, чем у тебя! Когда на него смотришь, то испытываешь страх и уважение. У него сильное лицо, преисполненное жизни, словно овеянное ветрами всех дорог, которые он прошёл; и на этом лице — синие глаза, сияющие, как у юноши. Он держится очень прямо, а его жесты живые и решительные. Когда я вошёл в верхнюю комнату и закрыл за собой дверь, он поднялся мне навстречу, подошел ко мне с доброй улыбкой, взял меня за руку и усадил рядом с собой на лавку возле окна… И он сказал мне: «Пейре…» — ты знаешь, когда он говорит, Мессер Пейре Отье, своим тихим и очень чистым голосом, всё вокруг становится ясным и очевидным. Ты не можешь оторваться от его взгляда, и тебе начинает казаться, что ты — его самый лучший, самый истинный собеседник, и тогда он может больше уже ничего не говорить, а только улыбаться.
Пейре Маури оперся на каменный край фонтана… Гильельма села на траву у его ног.