Они взобрались на вершину первого холма, остановились на мгновение, обернувшись к Пиринеям, что высились позади. Пока они шли, образ гор неустанно менялся, их линии утончались, а очертания расширялись; все это утро они словно продолжали звать их издалека. Перед ними, на холме, высилась стрела колокольни Карамана. Гильельма первая увидела ее и указала дорогу.
— Он мне также говорил, — продолжал Пейре, — что их, сарацинских жонглеров, осталось очень мало по эту сторону гор. Но и по другую сторону — в королевстве Арагона, Кастилии или Валенсии, перед ними тоже начинают уже захлопывать двери. Король Амфос Мудрый и король Жакме еще привечали при своих дворах предков нашего жонглера. А сегодня же — Реконкиста по одну сторону Пиринеев, Инквизиция по другую — весь мир ополчился на песни любви, на еретиков и Сарацин… Его зовут Бени Халлим, — продолжал Пейре, помолчав. — Я говорил ему, что настанет день, и я рано или поздно вернусь, с моей нынешней отарой или с другой, на зимние пастбища Фликс, возле Тортозы, что в пределах древнего королевства Валенсии, откуда я принес это маленькое украшение. Там, насколько я знаю, живут остатки племен Бени Лупп. Родственники этого жонглера из его собственного племени живут недалеко от тех мест. Он сказал мне название города. Я постараюсь не забыть его. Меллилас. Я передам им привет от него. А он направляется в Тулузу…
— Сарацины, они ведь неверные? — заинтересованно спросила Гильельма, ласково гладя свое украшение из красной кожи. — Они ведь не верят в Христа? И не признают Евангелий?
— Они не признают Папу Римского! — весело и немножко наставительно воскликнул Пейре. — Вот почему против них всегда ополчаются крестовые походы, как в Святой Земле, так и в Испании, и обращаются с ними почти так же плохо, как с нашими добрыми христианами здесь, в этой земле, где их сжигают живьем. Я не очень разбираюсь в том, во что именно они верят, но думаю, что их вера не слишком отличается от того, что проповедуют священники. Как бы то ни было, но то, что я о них знаю, иногда кажется мне таким же благочестивым, как и то, что говорят наши добрые люди… А еще я слышал, как наши добрые люди проповедовали, что нет никакой разницы между несчастными людьми, страдающими в этом мире: неверующими, евреями, сарацинами, католиками или добрыми верующими; и что никто не имеет права ни осуждать, ни приговаривать к смерти ни одного человека, особенно во имя Христа… Наш друг Фелип де Кустаусса прочитал мне весьма поучительную лекцию на эту тему не далее, как на прошлой неделе, когда мы засиделись с ним допоздна во время ярмарки в Ларок д’Ольме …
Как только Гильельма вспомнила о Ларок д’Ольме, о ярмарке, о встрече с тремя рыцарями, ее словно охватило странное опьянение. Она думала о кругах на зеленой воде речки Тоуйре. О водах, навсегда поглотивших ее обручальное кольцо. Об открытых дверях, о рассветном сиянии, осветившем дорогу, которую она желала и которую избрала. Об умиротворяющих словах доброго человека. О сладостном присутствии Берната. Сын ночи. Теперь она тоже станет дочерью ночи?
В этот вечер они спали возле Лубен, на пустынном речном берегу. Они уже миновали Караман, гордый и розовый, открытый всем ветрам, что дуют на вершинах холмов. Скоро они покинут Лаурагэ и войдут в Альбижуа. Потому этим длинным вечером им хотелось подольше отдохнуть на берегу у потока, в двух шагах от какого–то мрачного, покинутого строения. Пейре старательно занялся разжиганием огня; он ударял кремнем по огниву; разбрызгивая во все стороны искры. Наконец зажегся хворост, и он стал подбрасывать в жар сухие ветви. Молодые люди поджарили на открытом огне старую курицу, которую одна женщина из Карамана, как раз ее опотрошив, уступила им за бесценок, когда они спрашивали у нее дорогу на Лавор, ведущую также и в Рабастен. Хлеб и сыр завершили трапезу.
— Завтра — канун дня святого Иоанна, — тихо сказала Гильельма. — У нас в Монтайю в этот день зажигают большой костер перед церковью святой Марии во Плоти. А в этой земле люди делают так же?
Пейре ничего не ответил ей. Он мазал сыр на хлеб, как привык делать, и думал о своих овцах, которых оставил на Бертомью Бурреля. Потом он обернулся к Гильельме, посмотрел на ее красивую фигуру, словно вырезанную в свете заходящего солнца, и, наконец, решился задать ей серьезный вопрос:
— Гильельма, я не слишком ясно понимаю, куда именно ты стремишься. Куда ты идешь? Чего ты хочешь? То, что ты не хотела оставаться со своим мужем–насильником, это я понимаю. Но ведь ты не просто сбежала от него, ты избрала себе какой–то жизненный путь. Знаешь ли ты, куда он тебя приведет? Ведь ты говоришь, что не ищешь другого мужчину…
Гильельма на минуту задумалась, так и не нашлась, что ответить и понурила голову, но потом подняла ее, улыбнулась, и стала смотреть в небо.
Позже, когда стемнело, и они улеглись рядом в темноте, прислушиваясь к журчанию потока, Гильельма, пытаясь справиться со своим учащенным дыханием и с ударами сердца, которое билось слишком сильно, стала сбивчиво шептать признания, и Пейре не осмелился их прервать.