Читаем Неразделимые (Рассказы писателей Югославии) полностью

Кабинет Ревеса отличался от приемной: покомфортнее, побогаче, с тремя креслами возле окна и застекленным шкафом, наполненным юридической литературой, которой никогда ничья рука не касалась, и с маленьким, резным столом — на углу его и стоял телефон. Допросов, тем более пыток здесь не велось. Ревес вызывал сюда только сотрудников на совещания; если ж он вмешивался в допрос, в так называемые грязные дела, то занимался этим лишь у них, в их комнатах или в подвале, куда имел обыкновение спускаться часто независимо от необходимости: вялый и мрачный, он исподтишка любовался на избиение и, попыхивая сигаретой, вечно приклеенной к нижней губе, бросал лаконичное: «Крепче» или «Что ты его жалеешь?», будто здесь кто щадил себя или заключенных, если требовалось вырвать у них признание или нужные сведения. Дулич догадывался, что за этими короткими, почти бессмысленными фразами скрывалась затаенная потребность в кровавом зрелище, тайное наслаждение пыткой, калеченьем; по лицам прочих следователей и охранников, по нетерпеливому порой подергиванию их губ или бровей он видел, что и у них складывалось такое же впечатление; однако по начальственному распоряжению все они и в самом деле с удвоенным пылом и яростью кидались на свою жертву, и его подначка обычно становилась прелюдией к жесточайшему измывательству над допрашиваемым, а иногда и к его смерти. Такое уж тут было неписаное служебное правило: любой призыв к жестокости принимается к действию, ибо жестокость есть мерило усердия, а кому ж не хотелось избежать возможного подозрения в том, что им это правило нарушается.

Но от всего этого кабинет Ревеса был далек: здесь царили умиротворяющая чистота и порядок, безмолвные книги и послушный аппарат для разговоров. Дулич положил папку на полированную поверхность стола и поднял трубку. Раздался сигнал, что линия свободна, и он набрал свой домашний номер. Затем пришлось ждать. Послышался продолжительный гудок, выходит, соединили. После долгой паузы прозвучал еще один гудок, и опять долгая-долгая пауза, и вновь длинный гудок. Потом еще один. Дулич почувствовал, как капли пота стекают у него по шее: быть не может, чтобы никто не слышал звонка телефона. Или?.. На мгновение ему представилась жуткая картина: Ежик, мертвый, лежит в кровати, голова его в последнем движении сползла с подушки, утянув за собой почти до пола легкое тельце; рядом с ним, опрокинутым вниз головой, стоит на коленях и рыдает жена, а в соседней комнате надрывается, беспомощно и беспричинно, телефон, и некому снять трубку, и нет в этом больше никакого смысла.

В то же мгновение в аппарате щелкнуло, протяжный гудок прервался. Что теперь?

— Алло, — в ужасе крикнул он, и в ответ с облегчением и злостью услышал произнесенное женой почти шепотом вялое, хриплое, с неправильным ударением «алло» — и к телефону-то ей не привыкнуть, отсюда и неуклюжий язык, суетливая ее бестолковость, что так отвратительно отражает и пронзивший собственное его нутро ужас.

— Почему трубку не берешь? — укорил он ее, но ответа не последовало, естественно, она опять не нашлась, что сказать, и не сумела объяснить то, что ему и без слов было ясно. А вдруг она молчала оттого, что не решалась произнести вслух самое страшное? Его опять облил пот. — Слушай, да говори же наконец! Как дела?..

— Ничего…

Значит, все же не самое худшее.

— Как ничего? — приободрился он. — Разве доктора не было?

— Был.

— Так и рассказывай об этом, черт подери. Для чего я и звоню? Или, думаешь, я соскучился по твоему блебетанью? Что он сказал?..

— Ох, Пали…

Хуже этого она не могла ничего произнести. Этакая незаконченная жалоба, которая своей умильностью неуместно напоминала о поре, когда они любили друг друга. Он сглотнул слюну.

— Что, Пали? Говори.

— Я так боюсь! — прозвучало зловеще в трубке.

— Чего ты боишься? — невольно понизил голос Дулич. — Что сказал врач?

— Сказал, что болезнь опасная. Скарлатина. Что ребенок может… что ребенок может задохнуться.

Значит, живой все-таки. А до чего отвратительно она выговаривает всякое иностранное или непривычное слово, до чего ж отвратительно!

— Скарлатина, говорит? Ну, это пустяки. Скарлатиной дети часто болеют. И я тоже болел, — соврал он. — Может, и у тебя была, только ты не знаешь.

Он умолк, чтобы по ее молчанию, по дыханию услышать, успокоилась ли она, но ничего не понял.

— Как он себя чувствует?

— Он, — она тут же ударилась в плач, едва только речь зашла непосредственно о сыне. — Он… весь горит… бредит… я ставлю ему компрессы…

— Компрессы? Что еще за компрессы?

— Холодные, на горло и на грудь.

У него потемнело в глазах.

— Смотри не простуди.

— Я так боюсь.

И опять молчание. Что еще надо сказать?

— Лекарство он прописал?

— Ох, уколы, — встрепенулась она, в отчаянии цепляясь за эту новость, но и с призвуком отчаяния в голосе.

— Ну вот, видишь, — сказал он наобум, лишь бы ее угомонить. — Это наверняка поможет.

Но она, напротив, как раз теперь выплеснула на него все свое горе и ужас.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Последний штрафбат Гитлера. Гибель богов
Последний штрафбат Гитлера. Гибель богов

Новый роман от автора бестселлеров «Русский штрафник Вермахта» и «Адский штрафбат». Завершение фронтового пути Russisch Deutscher — русского немца, который в 1945 году с боями прошел от Вислы до Одера и от Одера до Берлина. Но если для советских солдат это были дороги победы, то для него — путь поражения. Потому что, родившись на Волге, он вырос в гитлеровской Германии. Потому что он носит немецкую форму и служит в 570-м штрафном батальоне Вермахта, вместе с которым ему предстоит сражаться на Зееловских высотах и на улицах Берлина. Над Рейхстагом уже развевается красный флаг, а последние штрафники Гитлера, будто завороженные, продолжают убивать и умирать. За что? Ради кого? Как вырваться из этого кровавого ада, как перестать быть статистом апокалипсиса, как пережить Der Gotterdammerung — «гибель богов»?

Генрих Владимирович Эрлих , Генрих Эрлих

Проза о войне / Военная проза / Проза