Читаем Неразделимые (Рассказы писателей Югославии) полностью

Из лавки шорника вышел человек с лошадиным хомутом на шее. Из хомута выглядывала и кивала нам большая голова Лагои, нашего кладбищенского сторожа. Никто не мог выкопать такую добротную, уютную могилу, какая получалась у него. Сейчас он пришел сюда, чтобы купить хомут, — возможно, последний — для своей кобылы Линды.

У этого шорника мне предстояло, когда подрасту, выучиться ремеслу. Так решила мама сразу же после моей неудавшейся конфирмации — я не был ее удостоен потому что сказал, будто у нас три бога. Но шорником мне надлежало стать не только по этой причине — в течение многих месяцев я не мог научиться считать до пяти. Мама была убеждена, что в гимназию мне все равно не попасть и что я, как и она сама, просто стану хорошим работником. И она преспокойно договорилась с хозяином шорной мастерской, чтобы тот со временем взял меня к себе в ученики. Поэтому, когда мы с мамой отправлялись в Есеницы[5], то обязательно заходили к мастеру, делавшему хомуты и седла. Поглядывая на меня из-за своего стола, заставленного вонючими лаками и мазями, мастер подмигивал мне и приглашал сесть на треногий стульчик, напротив него. А там так разило клеем и смолой, пылью и кожей, конским волосом и морской травой, что у меня перехватывало дыхание. И мастер это заметил. Он сказал маме, что я слишком чувствителен к сильным, неприятным запахам, так пусть она подумает получше, может, из меня выйдет неплохой садовник. «Это ведь тоже хорошее занятие, — утешал он маму, — все время на свежем воздухе, да еще запах цветов, солнце…» Но мама настаивала на своем: будешь шорником, и точка. Теперь, когда Лагоя выносил последний хомут, было похоже, что мастер закроет свою мастерскую, которая и так совсем захирела. Я вздохнул с облегчением: больше мне не нужно будет приходить сюда, чтобы научиться дышать вонью.

Немного позже, хотя еще вовсю шла война, родители то и дело спрашивали меня, кем бы я хотел быть. Я склонялся к тому, чтобы стать священником, — мне нравились молодые капелланы, служившие свою первую мессу, однако вопрос о том, сколько у нас богов, все еще не был мне ясен, а не разрешив его, нельзя было и думать о поступлении в люблянскую богословскую семинарию. Отчаявшись, я заупрямился и говорил, что не буду никем.

Для мамы и отца это было нечто неслыханное. Не быть никем!

— Хорошо, — сказали они. — Если ты никем не хочешь быть, придется тебе пасти свиней в Госпа-Свете.

Это меня вполне устраивало.


Когда мы вернулись с мешками из Кашты домой, пора уже было идти в школу.

Как обычно, я сделал себе яичницу из одного яйца, а мама в это время сходила за Элицей.

Я хотел убежать прямо так, с желтком, размазанным вокруг рта, но мама поймала меня и провела по моим губам носовым платком, который она смачивала своей слюной.

Большей пытки для меня не существовало. Слюна была вонючей, и я заявил маме об этом.

— Тьфу! — кричал я.

Наконец я кое-как от нее вырвался и, выскочив из барака, словно проводник из поезда, помчался к Ценчеку, которому мать в это время приглаживала черные вихры также с помощью собственной слюны. (Ценчеки были соседями Тэпли, которые, как теперь стало известно, с нетерпением ждали своих соплеменников — немцев.)


— А какого цвета дерьмо у этих Тэпли? — спросил я Ценчека, когда мы вместе с ним направились в школу. (У Ценчеков и Тэпли был общий нужник.)

— Такое же, как у нас, бурое.

— А может, особенное — гитлеровское, белое?

— Нет! Белого пока не видно. Может, боятся, ведь у нас еще Югославия.

Кое-где в окнах виднелись портреты или флажки, свечи уже нигде не горели: все погрузилось в тишину и было объято ужасом, люди двигались как стелющийся над землей боевой отравляющий газ иприт и были такими же зелеными.

Я сказал Ценчеку, что вчера в Есеницах выдавали «смерть» по два с половиной динара (цену я сам придумал). Ценчек возразил, сказав, что «смерть» стоила значительно дороже, каждый, кто хотел ее получить, должен был принести с собой вещевой мешок и еще сто динаров. Всех их потом ночью увезли на поезде в Загреб или Карловац. Брат Ценчека, Луц, не захотел идти за «смертью», хотя по возрасту мог бы. Он спрятался под кровать и наказал матери говорить всем, что его нет дома.


А многие, как сказывают люди, пошли за «смертью» с радостными возгласами.


По дороге в школу мы вспомнили моего покойного двоюродного братца Польдека, сына тети Каты, отравившегося белыми мухоморами, подошли к его маленькой ромбовидной могилке, а затем отыскали и могилку Андрейчека с его портретом, на котором он улыбается живым уже как ангелочек.

Андрейчек был лучшим учеником нашего первого класса. Глаза его в буквальном смысле слова блистали умом. Но в один прекрасный день он подхватил испанку, как тогда называли грипп, и никогда уже не вернулся к нам в класс. Мы, его школьные товарищи, несли потом на маленьких носилках белый гробик, а мама Андрейчека всю дорогу на кладбище без умолку звала сына, меня это просто допекло, — хотелось сказать Андрейчеку, чтобы он встал и вышел в конце концов из своего белого ящика.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Последний штрафбат Гитлера. Гибель богов
Последний штрафбат Гитлера. Гибель богов

Новый роман от автора бестселлеров «Русский штрафник Вермахта» и «Адский штрафбат». Завершение фронтового пути Russisch Deutscher — русского немца, который в 1945 году с боями прошел от Вислы до Одера и от Одера до Берлина. Но если для советских солдат это были дороги победы, то для него — путь поражения. Потому что, родившись на Волге, он вырос в гитлеровской Германии. Потому что он носит немецкую форму и служит в 570-м штрафном батальоне Вермахта, вместе с которым ему предстоит сражаться на Зееловских высотах и на улицах Берлина. Над Рейхстагом уже развевается красный флаг, а последние штрафники Гитлера, будто завороженные, продолжают убивать и умирать. За что? Ради кого? Как вырваться из этого кровавого ада, как перестать быть статистом апокалипсиса, как пережить Der Gotterdammerung — «гибель богов»?

Генрих Владимирович Эрлих , Генрих Эрлих

Проза о войне / Военная проза / Проза