Гоббс рьяно отвергал убеждения Бойля. Однако во множестве отношений их стремления были похожи. Они помогают нам нащупать то самое основание, что сегодня под угрозой. В период затишья после завершения ряда жестоких конфликтов на религиозной почве оба деятеля стремились найти некую нейтральную и надежную основу для светского общества, с которой все могли бы согласиться независимо от чувств и мнений. Для Гоббса это было современное государство, чья законная сила изгонит из политики страх и насилие. Для экспертов вроде Бойля или представителей торгового сословия это были методики беспристрастного наблюдения, измерения и классификации. В обоих случаях цель была одна: добиться мирного соглашения и избежать разрушительных последствий моральных и теологических распрей. Их поиск предполагал найти что-то, чего нельзя было бы оспорить, но при этом не Бога.
Общим для них был и политический подход: оба требовали от широких масс позволить узкому кругу элит производить суждения от их лица. Гоббсовский суверен был бы представителем общественности в деле определения справедливости, а научное сообщество – в определении бытия. Остальные же полагались бы на эти элиты в производстве для нас общего природного и социального окружения, которое всякий был бы готов (в принципе) принять. Важной тут является вера в язык как нейтральный и обезличенный инструмент, позволяющий достигать соглашения при правильном его применении. Профессионалы от науки, закона и экономики обучены использовать язык каждой области в строгом, независимом стиле, предположительно неуязвимом к политическому и культурному влиянию. В подобной перспективе отличительная особенность юристов и экспертов в том, что они могут говорить непредвзято и аполитично. Этот гамбит лег в основу социального мира.
Интеллектуальным наследием XVII столетия было сомнение в человеческих чувствах и попытка поставить их под контроль. Декарт совершил свой философский прорыв, усомнившись в объективности зрения. Великим страхом Гоббса был (как позже выразился Франклин Делано Рузвельт) «страх себя»: страх и подозрения растут, пока насилие не станет полностью ощутимым. Нарождающиеся экспертные сообщества изобрели методики превращения своих мимолетных субъективных впечатлений в объективные данные, доступные проверке. Все это строилось на положении, что то, что мы видим, чувствуем и желаем, способно сбить нас с пути. Исходя из этого, правительственные элиты и эксперты обещают нам соблюдать четкую грань между личными чувствами и желаниями и долгом.
Наблюдаемая нами сегодня неприязнь к элитам подогревается впечатлением, что обещания более ничего не стоят. Особый статус, приданный судьям, государственным служащим и ученым, все чаще не признается законным. Разоблачения их личных нарушений морали в СМИ, утечки и социальные сети еще больше усложняют задачу сохранения отличия данных персонажей от остальных. Их претензия на представление наших интересов становится не более чем ширмой для их собственных политических стремлений. Предположительно объективная позиция начинает казаться эмоционально отстраненной и чужой. Ключевое ожидание XVII века, что слова и цифры станут нейтральным инструментом для формирования общественного консенсуса, перечеркивается, когда культура элит уже не более, чем очередное закрытое сообщество, на манер перехваленного гольф-клуба, или, даже хуже, заговор.
Было ли неизбежным подобное проявление реакции? Основной слабостью и правительства, и экспертного сообщества является их слияние, что порождает цинизм. Как писала Ханна Арендт, «едва ли какая-то фигура в политике вызывает больше справедливых подозрений, чем профессиональный рассказчик истины, обнаруживший некое счастливое совпадение между истиной и [политическими] интересами»[51]
.Какие-то формы познания смогли получить большую политическую силу, чем другие. Политики часто принижают значимость вопросов морали, используя аргументы в стиле «свидетельств» и «то, что работает». Как показывает случай с центральными банками и глобальным финансовым кризисом, предоставление фактов и законотворчество более не имеют меж собой четкой границы. В долгосрочной перспективе это приводит к невозможности определить, кто является беспристрастным наблюдателем, а кто судьей и автором решений. Подобное совмещение политической власти и научного авторитета получило имя технократии.
Первые технократы