Сбитенщики в ту пору, в какую происходит действие нашего романа, были частым явлением в тех или иных народных собраниях. Публикой то и дело овладевало желание перекусить и глотнуть горячего напитка, радовавшего еще наших далеких предков. Чай был дорог и не каждому по карману, да и заваривать его долго и неудобно, а сбитень вот он, в объемистой баклаге, только кружку подставляй, – и бодрил он, и успокаивал, и веселил. В театре за кулисами сбитенщики появлялись частенько, чтобы порадовать усталых актеров, на которых с их появлением снисходило некоторое спокойствие и желание отдохнуть от реальных и выдуманных, только что разыгранных на сцене дрязг и перипетий. Ну что ж, таково благодетельное действие пищи на наши стомахи, сиречь желудки, кои на самом деле и являются истинными движителями всех наших душевных и умственных проявлений, а вовсе не сердце, как уверяют высокочтимые господа пииты и столь же высокочтимые доктора!
Все это верно, все так, но отчего же замерла сейчас Варя, отчего вдруг так побледнела, что на лице ее остался только искусственный, гримировальный румянец? Может быть, потому, что вокруг весело восхваляли сбитенщика, который весь свой товар раздавал бесплатно?..
Да уж… При виде этого сбитенщика с буйной черной бородой, при звуке его голоса Варе почудилось, будто чья-то всевластная рука выдернула ее из тесных кулисных закоулков и нынешнего вечера и перенесла в холодный вестибюль Театральной школы на десяток лет назад. Снова глянули на нее зеленые глаза, снова заиграла в приклеенных усах ласковая улыбка…
– Чего изволите, госпожа Асенкова? – проговорил голос, который больно отозвался в сердце Вари. – Я вам оставил лучшую конфекту! – Он вынул из кармана шоколадную гитару в золотой, туго шуршащей фольге. – Съешьте, и пусть ваши чудесные глаза ярче заблестят!
Варя молча взяла золоченую гитару, кивнула – да так и замерла, опустив голову. Она не любила чувствовать себя виноватой, а во взгляде зеленых глаз был ощутимый укор. И они укоряли за дело!
– Спасибо, – прошептала она, не поднимая головы. – Спасибо, только ничего мне больше не надобно!
И, отвернувшись, чтобы не видеть, какой мучительной тоской заволокло его взгляд, поспешно вошла в свою уборную.
– Ничего больше не надобно… – пробормотал сбитенщик. – Значит, вот как… Вот как…
Чудилось, он говорит сам с собой, а его собственные беседы были никому не интересны. Актеры толпились вокруг и требовали еще сбитня, еще булок, еще конфектов… Он бы бросился вон, подальше от только что пережитого унижения, на которое нарвался сам, повинуясь зову сердца, нипочем не желавшего внимать доводам рассудка, однако люди преграждали ему дорогу, и, чтобы они поскорей оставили его в покое, он начал совать весь свой товар во все стороны, в чьи-то протянутые руки, не глядя, не отвечая на вопросы, отшвырнул баклагу, кинулся к двери, как вдруг послышался истошный вопль:
– Украли!
Это кричала Наденька Самойлова. Ее голос и в лучшие-то минуты нельзя было назвать мягким, скорее он был пронзительным, и Наденька уверяла, что нельзя иначе разговаривать актрисе, если она хочет, чтобы ее реплики были слышны аж на галерке, это пускай Асенкова себе под нос бормочет, так что зрители воленс-ноленс принуждены блюсти в зале тишину, чтобы ее реплики услышать! Так вот, Наденькин голос и в лучшие-то минуты нельзя было назвать мягким и тихим, а сейчас он звучал, словно все трубы иерихонские, вместе взятые. В одно мгновение все собравшиеся за кулисами были оповещены о том, что у Наденьки из уборной пропал драгоценный дар неизвестного поклонника, переданный ей в первом антракте: набор из французской лавки. Конечно, его украли! Но кто мог?!
– А ты куда смотрела? – обрушилась Наденька всей тяжестью возмущения на суетившуюся рядом субретку свою, небезызвестную Раиску. – Я тебе за что плачу? За то, чтобы ты за моими вещами следила! И вот теперь такая пропажа… украли… но кто мог войти тайком, кто мог, какая подлая душа?!
– Ах, – трагическим шепотом, заламывая руки (чай, общаясь с актерками, поднаторела в свойственных им ужимках!), воскликнула вдруг Раиска. – Кажется, я видела… Кажется, я знаю, кто это сделал!
– Кто? – хищно прищурилась Наденька, однако Раиска закатила глаза и принялась прижимать то руки к груди, то палец ко рту, то хвататься за голову, как бы показывая, что не смеет… не решается признаться, боится сего признания…
– Да будет паясничать, – сердито сказал Николай Дюр и закашлялся. Его в последнее время нещадно мучил кашель, на который он тщился не обращать внимания и другим не позволял об этом говорить. – Кто входил в уборную Самойловой? – закончил он совсем уж хрипло, еле слышно, снова зашелся кашлем и прижал ко рту платок.
Раиска зажала рот одной рукой, а другой ткнула куда-то в сторону. При этом она трагически завела глаза, как бы демонстрируя, что признание сие делает против воли, что оно натурально вымучено у нее злобным Дюром.
Все посмотрели в ту сторону, куда она показывала. Это была дверь уборной Варвары Асенковой.