- Ее уж нет.
- Как нет?
- Совсем нет. Она умерла. Я вскочил с постели.
- Как умерла! Сусанна? Умерла? Фустов опять отвел глаза в сторону.
- Да, умерла; в полночь.
"Он рехнулся!" - мелькнуло у меня в голове.
- В полночь! Да теперь который час?
- Теперь восемь часов утра. Мне прислали сказать. Ее завтра хоронят.
Я схватил его за руку.
- Александр, ты не бредишь? Ты в своем уме?
- Я в своем уме,- отвечал он.- Я, как узнал это, сейчас отправился к тебе.
Сердце во мне болезненно окаменело, как это всегда бывает при убеждении в невозвратно совершившейся беде.
- Боже мой! Боже мой! Умерла! - твердил я.- Как это возможно! Так внезапно! Или, может быть, она сама лишила себя жизни?
- Не знаю,- проговорил Фустов.- Ничего не знаю. Мне сказали: в полночь скончалась. И завтра хоронить будут.
"В полночь,- подумал я...- Стало быть, она была еще жива вчера, когда она мне почудилась на окне, когда я умолял его бежать к ней..."
- Она была еще жива вчера, когда ты посылал меня к
Ивану Демьянычу,- промолвил Фустов, словно угадав мою мысль.
"Как же мало он знал ее! - подумал я опять.- Как мало мы оба ее знали! Восторженная голова, говорил он, все молодые девушки так... А в ту самую минуту она, быть может, подносила к губам... Возможно ли любить кого-нибудь и так грубо в нем ошибаться?"
Фустов неподвижно стоял пред моею кроватью, с повисшими руками, как виноватый. XXII
Я наскоро оделся.
- Что же ты намерен теперь делать, Александр?- спросил я.
Он посмотрел на меня с недоуменьем, как бы дивясь нелепости моего вопроса. И в самом деле, что было делать?
- Ты, однако, не можешь не пойти к ним,- начал я.- Ты должен узнать, как это случилось; тут, может быть, преступление скрывается. От этих людей всего ожидать следует... Это все на чистую воду вывести следует. Вспомни, что стоит в ее тетрадке: пенсия прекращается в случае замужества, а в случае смерти переходит к Ратчу. Во всяком случае, последний долг отдать надо, поклониться праху!
Я говорил Фустову как наставник, как старший брат. Среди всего этого ужаса, горя, изумления какое-то невольное чувство превосходства над Фустовым внезапно проявилось во мне... Оттого ли, что я видел его подавленным сознаньем своей вины, потерявшимся, уничтоженным; оттого ли, что несчастье, поразив человека, почти всегда его роняет, спускает его ниже в мнении других -"стало, мол, ты плох, коли не умел увернуться!" - господь ведает! Только Фустов мне казался почти ребенком, и жалко было мне его, и понимал я необходимость строгости. Я протягивал ему руку сверху вниз. Одно лишь женское сожаление не идет сверху вниз.
Но Фустов продолжал глядеть на меня тупо и дико,- мой авторитет, очевидно, не действовал на него,- и на мой вторичный вопрос: "Ведь ты пойдешь к ним?" - отвечал: "Нет, не пойду".
- Как же это, помилуй! Неужели ты не захочешь сам узнать, расспросить: как, что? Может быть, она оставила письмо... документ какой-нибудь... помилуй!
Фустов покачал головой.
- Я не могу пойти туда,- промолвил он.- Я затем и пришел к тебе, чтобы попросить тебя... вместо меня... А я не могу... не могу...
Фустов вдруг присел к столу, закрыл лицо обеими руками и зарыдал горько.
- Ах, ах,- твердил он сквозь слезы,- ах, бедная... бедняжка... я лю... я любил ее... ах, ах!
Я стоял возле него, и, должен сознаться, никакого участия не возбуждали во мне эти бесспорно искренние рыданья; я только удивлялся тому, что Фустов мог так плакать, и мне показалось, что я теперь понял, какой он маленький человек и как я, на его месте, поступил бы совсем иначе. Вот и подите после этого! Если бы Фустов остался совершенно спокоен, я, быть может, возненавидел бы его, возымел бы к нему отвращение, но он не упал бы в моем мнении... Престиж бы его сохранился, Дон-Жуан остался бы Дон-Жуаном! Очень поздно в жизни - и только после многих опытов - научается человек, при виде действительного падения или слабости собрата, сочувствовать ему и помогать ему без тайного самоуслаждения собственною добродетелью и силой, а, напротив, со всяческим смирением и пониманием естественности, почти неизбежности вины! ХХIII