Таким образом, не столько жизнь божественного человека, не столько жизнь Бога, сколько смерть Бога принесет истинное божественное примирение. «Так как единство уже не находится в индивиде, то оно, следовательно, уже не является внутренним, поскольку божественное теперь не проявляется в чувственности». Индивидуальность становится теперь спокойной всеобщностью, бросающей умиротворенный взор на преобразованное неорганизованное.
Разум — это абсолютная сила, поддерживающая такое страдание, то есть объединяющая два элемента и находящаяся в этом единстве. На самом деле, здесь в страдании появляется любовь, а на древе креста — роза, то есть, как показывает Ж. Лассон, разум преодолевает противоречия. Посредством бесконечного страдания разум осознает свою бесконечную негативность, раскрывает ее и раскрывается сам как нечто позитивное. Страдание души — это свидетельство разума.
Согласно тому, что мы видели, идея Христа и гегелевское понятие тождественны; Христос — это индивид, который представляет собой всеобщность; понятие умирает, чтобы воскреснуть; жизнь разума — именно она несет в себе и сохраняет смерть.
Христос, как его понимает современный мир, — это понятие, не совокупность частностей, постепенно восходящих к бесконечности согласно концепции античного мира, но всеобщность, которая приобретает плоть. Благодаря идее Бога, который живет и умирает, мы имеем идею всеобщего конкретного, идею того единства конечного и бесконечного, которая и является жизнью.
Благодаря самой его утрате субстанция, в инертной форме которой вначале предстает разум, становится субъектом; субъект становится живой субстанцией и объектом. Потусторонность Бога упраздняется; вдохновение, одухотворение побеждают благодаря самому воплощению. Смерть природы — это явление разума. Теперь существует равенство «Я» и сущности. Индивид опустошен до своей единичности, а универсальное — до своей всеобщности. Кажется, что вновь обнаруживается, но на несравнимой глубине, греческая идея индивидуальной субстанции; на самом деле, она бесконечно преодолевается. Существует единство Бога — отца и человека — сына.
Гегель, как мы видели, вначале считал, что необходимо объединить греческую ясность и бесконечное страдание христианства;[108]
христианство, говорил он тогда, было дорогой к совершенству, но не самим совершенством; он различал вечное евангелие и христианскую религию. Так же и Гельдерлин говорил о новой церкви, самой юной и самой прекрасной дочери времени,[109] о новом царстве нового божества, о новом периоде истории.В конце концов у Гегеля, как и у Гельдерлина, христианское откровение проявляется как углубление откровения языческого, как более глубокое примирение конечного и бесконечного. Впрочем, работа философа не может остановиться; оживляя постоянно эти два опыта человеческой истории, язычество и христианство, он углубляет их посредством друг друга, поочередно возбуждая и примиряя элементы, образующие их красоту, дополняя друг другом духовное видение Иудеи и чувственное видение Греции.
Дело в том, что христианское искусство может соединиться с попыткой символического искусства выразить нечто, что превосходит всякий символ, с попыткой классического искусства замкнуть идею в человеческой личности. Человеческая личность становится выражением бесконечного страдания; символическое искусство, как и искусство классическое, одновременно и преодолеваются в христианстве, и сохраняются.
Мы сумели представить возможность того момента, когда вдохновение, энергия противоположностей, та, что живет в первоначальном христианстве, а затем в протестантизме, будет включена внутрь религии прекрасного, в которой два великих аспекта христианства — аспект протестантский и аспект католический, которые Гегель иногда различает, соединятся в одной религии, в которой непосредственное, каким его желает видеть протестант, и опосредствованное, понятием которого обладает католик, смогут сомкнуться друг с другом.
Мы постигаем здесь одновременно и самосозидание Бога через смерть, и образование определенного существа, которое проходит через небытие, чтобы вступить в сферу становления. Мы улавливаем в центре теологии и гегелевской логики одну и ту же интуицию. Вряд ли когда сущность христианства в той мере, в какой оно является сопряжением посюстороннего и потустороннего, вряд ли когда сущность всякой позитивной религии в той мере, в какой индивид в его конечности, в его единичности вместе с его эмпирическими и преходящими признаками вступает в контакт с бесконечным, была постигнута сильнее и глубже, чем в гегелевской философии.[110]
II. Двойное значение смерти Бога