Здесь, как и прежде, когда он говорил о господине и рабе, о стоицизме, скептицизме, Гегель на самом деле нисколько не опасается принять за точку опоры и точку приложения, за мнемоническое правило свои исторические идеи. И это, несмотря на тот факт, что христианство для него является образцом выбора, и даже больше, чем образцом, — откровением единства, которое соединяет особенное и общее; а также, несмотря на то, что в своих размышлениях он весьма часто отталкивается от своих теологических исследований. И в начале этой главы мы следуем именно за историей еврейского народа, начиная со времен Авраама и Моисея, когда этот народ противопоставляется неизменному Богу, и до тех времен, когда Давид поднимается к этой неизменности, до тех времен, когда эта неизменность спускается в сознание вместе с Христом. Дело в том, что иудаизм можно было бы определить как перевернутый стоицизм, или как скептицизм, ставший теологией, и что в любом случае он открывает окончательный путь к высшим концепциям религии, целиком оставаясь самим собой в определенной низшей области. Дело в том, что Авраам и Моисей, Давид, Христос могут быть взяты как символы отношения между общим и особенным.[152]
В этом движении, говорит Гегель, и в этом несчастье сознание «испытывает именно выступление единичности на неизменном, а неизменного — на единичности». Единичное сознание испытывает, что его Бог есть оно само, есть единичное существование. И благодаря тому, что Христос, единичное существование вообще, связывается с неизменным, тем самым с ним связывается и каждый человек. То, что является как истина этого движения, будет, следовательно, единством того сознания, которое проявляется как двойственное. Христианство рождается в рефлексии над сущностью иудаизма, так же как абсолютное знание рождается в рефлексии над сущностью христианства. Именно внутри несчастья производится идея единства особенного и неизменного, которая характеризует христианское сознание.
Сознание осознает это единство как факт, который «случается»; и такое единство является еще несовершенным, поскольку если каждый из двух элементов представлен в другом, то он представлен и в качестве другого.
Элемент, господствующий в самом этом единстве, — это, по меньшей мере в настоящий момент, «расхождение
И только в третий момент благодаря абсолютному знанию индивидуальность уже не в форме единичности, подобной неизменному, но индивидуальность как таковая, уже не индивидуальность вообще, но индивид находит, встречает сам себя внутри той же самой неизменности; это уже не неизменное, которое воплощается как во второй момент; это единичное, которое одухотворяется; это уже не воплощение, это вечное воскрешение; перед нами тогда имеется сознательное примирение единичности и всеобщности, где единичность восстанавливается, и мы достигаем ступени радостного сознания, разума.
Таким образом, несчастное сознание, собственно говоря, занимает место между еврейским и римским сознанием,[153]
с одной стороны, и рациональным сознанием — с другой; однако в определенном смысле можно сказать, что еврейское сознание, в сущности, уже является несчастным сознанием.