Читаем Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела полностью

Я объяснил, что все бригады сняты из-за дождя и только.,.

– Замолчи, сволочь…

Комендант подошел ко мне поближе и протянул… Он не ударил, не выстрелил, только ткнул – и через промокший бушлат, гимнастерку, белье надломил мне ребро.

– Вон отсюда.

Я шел, хромая, пополз в направлении барака. Я с самого начала понимал, что законы – это сказки, и берегся, как мог, но ничего не мог сохранить. Еще я ходил все это лето каждый день пилить дрова или в пекарню, или куда-нибудь в барак бытовиков. Дело в том, что в лагере каждый слуга хочет иметь другого слугу. Вот эти пайки, баланды сверх пайка, хоть у нас сил не было, имели значение для поддержания жизни. В забое я работал плохо и никого работать хорошо не звал, ни одному человеку на Колыме я не сказал: давай, давай.

…Именно здесь, в провалах памяти, и теряется человек. Человек теряется не сразу. Человек теряет силу, вместе с нею и мораль. Ибо лагерь – это торжество физической силы как моральной категории. Здесь интеллигент окружен двойной, тройной, четверной опасностью. Иван Иванович[342] никогда не поддержит товарища, товарищ становится блатным, врагом, спасая свою судьбу. Это – крестьянин, конечно. Крестьянин умрет, умрет тоже, но позже интеллигента. Умри ты сегодня, а я завтра. Блатари – вне закона морали. Их сила – растление, но и до них доберется Гаранин. Блатной – берзинский любимчик – отказчик для Гаранина. Но дело не в этом, надо поймать какой-то шаг, лично свой шаг, когда сделана уступка какая-то важная: перебирая в памяти, этих кинолентах мозга, видишь, что и уступки-то нет. Процесс этот очень короткий по времени – ты не успел даже стать стукачом, тебя даже об этом не просят, а просто выгоняют на работу в холод и на бесконечный рабочий день, колымский мороз, не знающий пощады.

Чьи-то глаза проходят по тебе, отбирая, оценивая, определяя твою пригодность скотины, коротки или длинны последние твои шаги в рай. Ты не думаешь о рае, не думаешь об аде – ты просто ежедневно чувствуешь голод, сосущий голод. [нрзб] А тот твой товарищ, кто посильнее тебя, тот бьет, толкает тебя, отказывается с тобой работать. Я тогда и не соображал, что крестьянин, жалуясь на Ивана Ивановича бригадиру, начальству, просто спасал свою шкуру. Все это мне было глубоко безразлично, все эти хлопоты над моей судьбой еще живого человека.

Я припоминаю, стараюсь припомнить все, что случилось в первую зиму, – значит, с ноября 1937 года по май 1938 года. Ибо остальные зимы, их было много, как-то встречались одинаково – с равнодушием, злобой, с ограничением запаса средств спасения: при ударе – падать, при пинке – сжиматься в комок, беречь живот больше лица.

Доносят все, доносят друг на друга с самых первых дней. Крестьянин же стучал на всех тех, кто стоял с ним рядом в забоях и на несколько дней раньше него самого умирал.

– Это вы, Иван Ивановичи, нас загубили, это вы – причина всех наших арестов.

Всё – чтобы толкнуть в могилу соседа – словом, палкой, плечом, доносом.

В этой борьбе интеллигенты умирали молча, да и кто бы слушал их крики среди злобных осатаневших лиц – не морд, конечно, а таких же доходяг. Но если у крестьянина-доходяги держался хоть кусочек мяса, обрывок нерва – он тратил его на то, чтоб донести или чтоб оскорбить соседа Ивана Ивановича, толкнуть, ударить, сорвать злость. Он сам умрет, но, пока еще не умер, – пусть интеллигент идет раньше в могилу.

Один из самых первых удержался в [памяти] Дерфель – французский коммунист, кайеннец, бывший работник ТАСС, шустрый, маленький, что было очень выгодно, – на Колыме выгодно быть маленьким. Дерфель кайлил, а я насыпал в тачку.

Дерфель:

– В Кайенне, где я был до Колымы, тоже каменоломни такие, тоже кайлил, кайло и тачка, только там нет такого холода.

А была еще осень золотая, поэтому я и запомнил день, серый камень, маленькую фигурку Дерфеля, который вдруг взмахнул кайлом и упал, и умер.

В это время всех согнали в один барак, в палатку брезентовую, где держали нас стоя, человек четыреста. Проверяли что-то – стреляли в воздух. И я увидел, что мой сосед, голландский коминтерновец в вельветовой жилетке, спит на моем плече, теряет сознание от слабости. Я его толкнул, но Фриц не очнулся, а медленно ослабел, сполз на пол. Но тут стали выводить, выталкивать из палатки, и он очнулся и вышел рядом со мной, и, выходя же, упал у барака, и больше его я никогда не видел.

Все это – Дерфель, голландец Фриц – все это поймала моя память, а то безымянное, что умирало, било, толкало, заполнило большую часть моего существа, те дни и месяцы, – я просто не припомню.

Что же там было?

Никакой «вины» перед народом я не чувствовал как «интеллигент». Но зато карьеристов, дельцов чувствую всей силой чутья – и не ошибусь.

Все это – и Дерфель, и задержка на работе бригады Клюева в декабре 1937 года – все это как бы верхние этажи моего тела. Трудно восстановить то, что не запомнилось, – боль тела и только тела.

Перейти на страницу:

Похожие книги

12 Жизнеописаний
12 Жизнеописаний

Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев ваятелей и зодчих. Редакция и вступительная статья А. Дживелегова, А. Эфроса Книга, с которой начинаются изучение истории искусства и художественная критика, написана итальянским живописцем и архитектором XVI века Джорджо Вазари (1511-1574). По содержанию и по форме она давно стала классической. В настоящее издание вошли 12 биографий, посвященные корифеям итальянского искусства. Джотто, Боттичелли, Леонардо да Винчи, Рафаэль, Тициан, Микеланджело – вот некоторые из художников, чье творчество привлекло внимание писателя. Первое издание на русском языке (М; Л.: Academia) вышло в 1933 году. Для специалистов и всех, кто интересуется историей искусства.  

Джорджо Вазари

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Искусствоведение / Культурология / Европейская старинная литература / Образование и наука / Документальное / Древние книги