У него были сеть и лодка. Ни сеть, ни лодка не могли рассказать о нем, оставаясь вечно бессловесными сетью и лодкой… Его улова не хватало на то, чтоб просто наполнить вечер. Он сидел на хребте у лодки, смотрел, не видя, плавники старых весел в песок упирались костью. Сеть всегда задевала ветку, с которой листья облетают еще до того, как наступит осень. Он сидел на хребте у лодки, курил, и локоть прижимался к крылу... От крыльев ломило спину. У него были сеть и лодка. Ни сеть, ни лодка не могли рассказать того, что необъяснимо.
Всё поменялось...
Всё поменялось, естественно. Не вокруг,
не в адресах, домах, телефонных книгах,
не в именах людей, не в священных ликах
странных богов, поставивших нас в игру.
Все поменялось глубже. Внутри меня
нет ничего, что было бы вам знакомо.
Год переждав, очнувшись от зимней комы,
любовь моя, уставшая изменять
собственной тени, живет, наконец, легко,
не замирает, не истекает соком…
Любовь моя не думает о высоком,
поскольку она действительно высоко.
Я иду по лестнице, лифт молчит...
Я иду по лестнице, лифт молчит,
зимний вечер тянется сквозняком.
Я всегда теряю свои ключи.
И всегда открываю ее тайком,
И войдя в нее, замерев на миг,
Ощутив, что больше пределов нет,
Оставляю там, за порогом, мир,
Ничего не знающий обо мне.
Моя мать не поет мне песен, она молчит
Моя мать не поет мне песен, она молчит, но ее ладонь всегда призывает сон. Моя мать, как ручей, который глубок и чист, и на дне его лежит золотой песок. Иногда по ночам мне слышится: «танд хартаАй, подрастай поскорее, а я тебя сберегу, я узнала твою судьбу по степным ветрам, по бараньей лопатке, кобыльему молоку». Иногда по ночам мне видится Сырдарья, белый соболь и белый кречет на рукаве… Мать с отцом тогда встревожено говорят, из небесного ока падает лунный свет. У отца усталость в голосе: «Эта жизнь появилась первой, с ней появилась боль». Мать руки его касается: «Тэмуджин, покровительство неба пребудет теперь с тобой».
Рядом кони бродят, темные от росы, и тепло идет от войлочных мягких стен. Я наследник меркитского плена, я старший сын. Я лежу в колыбели и слышу ночную степь.
Я обнулю все счетчики...
Я обнулю все счетчики через час. Время на паузу, память в перезагрузку, по умолчанию – двадцать восьмое, русский язык, на котором труднее всего молчать. День изменения, день отходящих вод, изгнания в мир, принятия мира духом, день обостренного зрения, вкуса, слуха, день, о себе не помнящий ничего, кроме рождения…
Завтра в прошлом...
Завтра в прошлом, измененном из настоящего,
Перейдя в другое время, в ином режиме
Ты проснешься только частью происходящего,
Никогда не сидевшей справа в его машине.
Если сидеть за столиком у окна...
Если сидеть за столиком у окна – видно шаги прохожих, живот трамвая, который похож на живот ощенившейся ночью суки. Соски колес царапают рельсы, словно хотят накормить их… Но рельсы слепы, и капли искрами падают между окном и камнем.
Надо менять все, милый, пока не поздно. Как можно быстрее, желательно – до рассвета.
Переломы зимы
Переломы зимы заживут к весне, перестанут болеть на дожди и ветер. Я люблю тебя там, где растаял снег, за который мы оба с тобой в ответе. Я люблю тебя там, за порогом всех городов, проспектов, безликих зданий, я люблю тебя там, где ложится степь под шаги идущего… Мы устали от холодных улиц, застывших лиц, неслучайных встреч по случайным датам, эмигранты, живущие без земли, на которой создали их когда-то. Нас сломали. Становится все ясней, предрассветный воздух, светлея, стынет.
Переломы зимы заживут к весне. Мы проснемся свободными и святыми.
Там, подо льдом...
Там, подо льдом, остывает дом, оставленный нами дом.
И все происходит над ним, пока он на дне.
Идти по льду и не оставлять следов.
И знать, что иного нет.
Он просыпался медленно...
Он просыпался медленно, тяжело,
кутался в одеяло, наполнен дремой,
но холод уже вонзался ножом в живот,
холод пустых квартир, нежилых районов,
холод оставленных, проклятых в час зимы,
сонных, растерянных, не совладавших с нею…
Он начинал движение по прямым
всех коридоров в поисках объяснений.
Он обезумел. Он видел лицо, и жест,
и ворот рубашки, что будет вот-вот расстегнут…
Его одиночество билось на этаже
огромной бабочкой в сетке замерзших стекол.
Вечерами включают лампы...
Вечерами включают лампы дневного света,
продлевая агонию, не отпуская в мир.
И бесстрастные тени ходят за нами следом,
заставляя друга друга чувствовать не-людьми,
не едиными телом и духом, не частью силы,
совершающей благо и знающей, что права.
Каждый вечер теперь пропускается через сито
равнодушия к обстоятельствам и словам.
Кто решает за нас, задумайся? Холод стекол
наполняет неделю, она продолжает год.
И они наблюдают, как пустота растет там,
между нами разливается молоком.
И ложится зима, и становится нам забвеньем,
отреченьем становится, временем всех разлук.