Предел, к которому неудержимо стремится советский режим и где он являет себя наиболее адекватно — это концлагерь. Не огороженное колючкой и набитое людьми пространство времён англо-бурской или гражданской войн, а сталинская и современная советская «зона». Людей там нет — есть представители обесчеловеченных каст «воров», «мужиков» и «чушков». Есть такой же безличный «трудовой ресурс», «рабсила», задействованная анонимным хозяином и вне какой бы то ни было связи с тем, к чему человек склонен или на что способен. И, наконец, расторжение самого механизма естественного воспроизводства — педерастия в мужских лагерях и лесбиянство в женских — манифестирует принцип обязательного и необратимого самоисчерпания системы и пополнения её путём активной инкорпорации — с «воли», а в глобальных масштабах — из-за «железного занавеса». Агрессия для эволюционного тромба не прихоть, а безусловный внутренний и внешний императив. «Долина Эннома» стремится пожрать и уподобить себе всё, что не в состоянии ей воспротивиться.
Этой характеристикой советской действительности я ограничусь. Её ужасающие реалии и без того прекрасно описаны Шаламовым, Солженицыным, Гроссманом, а недоумения социологов и экономистов перед тем, что именует себя «советской экономикой» и «советской общественной системой», достаточно выражены в соответствующих публикациях…
Но как же, спросят меня, в этой парящей над миром гулаговской Лапуте, в этом «аду кромешном», в этой «тьме заокраинной» может сохранится человек, личность? Может — именно благодаря парадоксу, который являет из себя эволюционный тромб. Осуществляя геогенез, он пользуется развитой техносферой, а поддержание её в рабочем режиме требует достаточно развитых моделирующих систем, в частности, языка, который настолько глубоко связан с человеческой природой, что, подобно спруту, постоянно ускользает от навязанной ему роли дезинформатора, оставляя на месте былых полнокровных символов расплывающиеся словеса-фантомы и обнаруживая своё живое присутствие в вещах и связях, на которые наложены табу. Чтобы окончательно убить личность, нужно извести язык на оруэлловской «новояз» или лагерный сленг, но я полагаю, реально такая попытка может быть предпринята только в далёком будущем. Даже в советской действительности довольно реликтов прежнего — природного — социума, чтобы человеку было, за что зацепиться. В той мере, в какой советский «трудящийся» не идёт на поводу у официальной лжи и собственных соглашательских заблуждений, он остаётся человеком и личностью. Предвосхищение Бога в ипостасях воли и нравственного начала даруется от рождения — если полноценна, не отравлена, не изуродована сома (а «биогенез» в эволюционном тромбе как раз нацелен на деформацию генных структур). Нет «злой воли» — есть распад воли, как нет «коммунистической нравственности» — есть распад нравственности.
Усвоит ли Запад тяжелейший российский урок, подвигнет ли себя на разрешение открывшихся противоречий бытия в новом религиозном сознании — ибо повторю ещё раз: зримо Бог являет себя лишь ангелам, человек же должен довольствоваться верой и знаком, — сумел ли превозмочь житейское благополучие, здравый смысл и этническое одряхление, возвысив эгоистически-видовую идеологию «зелёного движения» до «этики природы», о которой мечтал Олдо Леопольд, обратится ли для этого к бесценному опыту Индии, Китая, Японии, признает ли равенство перед лицом Бога и сокровенную родственность себе всякой плоти и откажется ли (хотя бы в идеале) рассматривать её как бесправное средство, — вот вопросы, начертанные на вратах нового Дита рядом с сакраментальным: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Прежде, чем закончить, я считаю себя обязанным попытаться онтологически обосновать нарисованную мной картину армагеддона, фронт которого развёрнут во всём континууме истории, и в решающей (но не обещающей когда-нибудь завершиться) схватке которого мы участвуем.