Сергей Рудаков, поэт-неудачник и филолог-нарцисс, при жизни славы не добился, хотя жадно об этой славе мечтал. Он приходился дальним родственником писателю Константину Вагинову (сестра Рудакова была замужем за братом Вагинова) и был его восторженным учеником и наследником по прямой. При этом очень важно отметить: он был вагиновским персонажем.
Рудаков, кажется, весь вышел из «Козлиной песни» – возможно, первоочередного текста о превращении Санкт-Петербурга в главный бывший город, о нецентральности, спрятанности, ранимости
У Рудакова в романе Вагинова, кстати, есть персонаж-рифма, некто Миша Котиков, напрямую срисованный блестяще-злобным перышком с петербургского персонажа-собирателя Павла Лукницкого, который, в частности, собирал Гумилева по расстроенным вдовам (история фикций, профессиональных навыков, дневников и приключений самого Лукницкого еще ждет своего часа и своего исследователя). Не только Лукницкий, но и Рудаков подходят под описание этого собирателя теней.
Рудаков следовал и следил за Тыняновым, за Вагиновым, за Кюхельбекером, за Сумароковым, за Цветаевой: он был обуреваем страстью следовать за поэтом и, приблизившись, делать из этого поэта, из его поэтического (но иногда и человеческого, даже, возможно, физиологического) материала то, что казалось ему
Именно воронежская история является, безусловно, самой разительной из всех историй о преследованиях поэтов Рудаковым.
Его отношения с
Итак, Рудаков сидит в Воронеже, в ссылке с Мандельштамами во взаимовдохновении и взаимоистязании, при этом поэта и его почитателя соединяет глубоко паразитическая связь. Мандельштаму, судя по всему, льстит внимание темпераментного знайки, кроме того, его творческому механизму в тот момент остро необходим активный, даже соучаствующий читатель, слушатель, водитель, толкатель и толкователь. Тот, кто варит ему кофе и даже суп (совместно с Ахматовой – без Рудакова мы никогда не узнали об этой ее способности), унимает тревогу, переводит через дорогу, стряхивает градусник, говорит, что тот не умирает, провожает на трамвай, считает (и справедливо) «лучшим, может быть, в мире поэтом». На эти несколько месяцев Рудаков стал одной из самых активных муз русской литературы.
В то же время и сам Рудаков из этой связи черпает
Не только в не дошедшем до нас «ключе» к поэзии со/ссыльного, но и в письмах жене (игравших гибридную роль дневника и литературной лаборатории) Рудаков оплетает собой текст Мандельштама, пытаясь стать его оправой: по дикому, оргиастическому танцу местоимений мы можем заметить, как в сознании Рудакова размывается различие между ним и «подопечным поэтом»: «Мы вчера надиктовали (мне) около 150 строк», «Из полузабытых обломков стало нами строиться новое стихотворение… Оська смущен и старается делать вид, что я “только помогал”», «Он подкис и говорит: а мы правительству заявление подадим, что отдельно не можем»[295].
Перед нами чудовищный механизм иллюзорной, фантомной апроприации: Рудаков начинает понимать себя «семьей» поэта («Надин держит себя ультрачудно (поняв и приняв мою роль в Осипе)»), и, самое главное, он сам, как ему кажется, впадает с Мандельштамом в отношения общности, гибридности, близнечности. Рудакову кажется, что он сам становится своим Другим, предметом своего главного желания – Настоящим Поэтом.