Надежда и радость воцарились в моем сердце. Не ведаю, что было потом, как меня усадили на кресло рядом, сколь долго я сидел; знаю, что совершенно неожиданно мне вспомнилось, как однажды на привале, во время дальней экспедиции, я подложил в костер корягу, которая кишела муравьями. Не сразу я заметил муравьев, а потом поленился наклоняться второй раз; когда коряга загорелась, муравьи выползли наружу и сначала двинулись к середине, где был уже огонь, потом повернули и побежали к концу коряги. Когда на конце их набралось слишком много, они стали падать в огонь; некоторым удалось выбраться, и, обгорелые, сплющенные, они поползли прочь, сами не зная куда. Но большинство ползли к огню, потом опять назад, скапливались на холодном конце, но в итоге падали в огонь. Помню, я тогда подумал, что это похоже на светопреставление и что вот блестящий случай для меня изобразить мессию, вытащить корягу из огня и отбросить ее туда, где муравьи смогут выбраться на землю. Но только я потянулся к ней, как коряга треснула посередине, и оба конца провалились в костер. Я впал в забытье; и только под утро меня посетила, как мне показалось, галлюцинация: я ясно слышал шуршание обуви и видел в раннем утреннем петербургском полумраке подходящую ко мне женскую фигуру в белой одежде; она тихо склонилась надо мной и как будто благословила меня, а затем исчезла; очнулся я от громкого крика.
- А-а-а! - кричала женщина, в которой я не сразу узнал сиделку, склонившуюся над изголовьем моей Катеньки. Она кричала, закрывая рот обеими руками; доктор с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, стоял рядом.
Я бросился к дивану, но все было поздно. Катенька лежала в том же положении, в котором я видел ее несколько часов назад, и то же выражение, несмотря на ее остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном личике с губкой, покрытой черными волосиками.
«Я всех вас люблю и никому дурного не сделала, и что вы со мной сделали?» - говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. Я обхватил ее за шею, такую еще, казалось, теплую.
- Вон, все вон, - закричал я, думая, что еще что-то успею, но это было словно прощание со статуей.
Я похоронил ее в нашей деревне, сам промучившись в лихорадке полторы недели, а через два месяца получил назначение в экспедицию, отправлявшуюся на Алтай; мое путешествие затянулось на полтора года; вернулся домой я только затем, чтобы через четыре месяца уехать опять; дальнейшее все известно, ибо я его описал.
В Мару я попал совершенно случайно; это случилось осенью: мой путь пролегал мимо. Серенькие тучки покрывали небо; холодный ветер дул с пожатых полей, унося красные и желтые листья с полуоблетевших деревьев. Я приехал в село при закате солнца и остановился у почтового домика. В сени вышла толстая баба и на вопросы мои отвечала неуверенно; на шум голосов выглянул хозяин, мы разговорились. Я спросил о жившем в Маре барине и попросил показать мне его могилу. Хозяйка кликнула своего сына, им оказался оборванный, рыжий и кривой мальчик, возившийся у порога с кошкой; он тотчас повел меня за околицу.
- Знал ли ты покойника? - спросил я его дорогой.
- Как не знать! Он, царство ему небесное, выучил меня дудочки вырезывать и грамоту читать. Бывало, идет мимо, а мы-то за ним: «Дедушка, дедушка! орешков!» - а он нас орешками и наделяет. Все, бывало, с нами возится.
- А проезжие вспоминают ли его?
- Да ноне мало проезжих; разве заседатель завернет, да тому не до мертвых. Вот летом приезжала барыня, так та спрашивала, как вы, и ходила к нему на могилу.
Наконец мы пришли; как почти все наши сельские кладбища, оно являло вид печальный: окружающие канавы давно заросли; серые деревянные кресты поникли и гниют под своими когда-то крашеными крышами; каменные плиты сдвинуты, словно кто их подталкивает снизу; два-три ощипанных деревца едва дают летом скудную тень; овцы безвозбранно бродят по могилам…
Лишь одну могилу окружала железная ограда, к ней вела заросшая травой тропка; две молодые ели, посаженные по обоим ее концам, дали робкую, чахлую поросль, шумевшую у их корней. Но мы были не одни: молодая дама в белой широкой шляпе, с первого взгляда тонкая, как девушка, с белым широким поясом, перехватывающим узкую талию, смахнула что-то с немого камня, поправила ветку елки и, бросив на нас короткий взгляд своих лучистых, сверкающих слезами глаз, повернулась и, подозвав двух мальчиков, игравших поблизости, взяла их за руки и пошла в сторону станции. Что-то восточное угадывалось в скуластом, калмыцкого склада ее личике, как, впрочем, и в одном черноголовом мальчугане, зато у второго была соломенно-белая, такая встречается у финнов, шевелюра.