– Эх вы, безрогие волы! – пристыдила. – Ждете кадетов, чтоб шею в ярмо сунуть. Бегом к людям!
Шуба сверху вниз уставился на нее, и Маруся почувствовала мужской интерес. Ее давно уже по-настоящему это не волновало. Вокруг вертелись сотни крепких, оторванных от семьи, жадных до ласки самцов. Были красавцы и уроды, великаны и наглые коротышки, лукавые и деликатные – какие хочешь. И она с некоторыми спала. Но все это – мелочь, летело мимо тополиным пухом, не трогая сердца. А оно ныло, жаждало. Потому в пьяном угаре и пытала молоденьких кадетов, потому бабы и считали ее ненормальной.
В камере московской Новинской женской тюрьмы их сидело тринадцать. Заводила, тоже прощенная висельница, организовавшая их побег, эсерка Наташка Климова с темной прической и голубыми глазами (Родэн говаривал, что древние римляне ценили, наоборот, светлые волосы и темную радужку, а если у собак встречался такой окрас, как у Климовой, то их убивали, считая неверными) кричала Марусе, рассердясь: «Ты гермафродитка!»
Что было, то было. Да сплыло. Для нее даже Батько не существовал как мужчина: малый, гонористый, чужой. И лишь минувшей зимой в Москве, после советского суда, на конспиративной квартире анархистов, которую купили на имя Никифоровой в Глинишевском переулке, она встретила наконец желанного, долго-долго жданного. Его звали необычно – Витольд Бржостэк. Редкий, крупный человек. Поляк, анархист-террорист, забубенная голова. Перед ним и только перед ним она почувствовала себя беззащитной девчонкой. Где он теперь, милый, скитается?
Марк Мрачный тоже не пошел с атаманами, о чем-то тихо переговаривался с Петром Лютым. Никифорова собралась уже в госпиталь, когда Марк окликнул ее:
– Пляшите, Маруся!
Она с недоумением уставилась на него. Что за шутки? К чему такая фамильярность? Они едва ли знакомы, где-то встречались случайно. Мрачный, однако, продолжал, загадочно усмехаясь:
– Со мной приехал… Никогда не угадаете… Ну, ну! Он ждет вас…
– Поди, Витольд?! – воскликнула Маруся.
– Точно. Пляшите, а то не покажу!
В это время в холл скорым шагом вошли атаманы и, скрипя половицами, направились в кабинет Махно. Лютый, Никифорова и Мрачный поспешили за ними. Не терпелось узнать, что же решили повстанцы. Ведь Шкуро, может, за околицей уже!
– Извини нас, Батько, – попросил Чередняк. – Черт попутал. Едем на фронт! Давай диспозицию!
Махно сидел за столом, что-то писал, наконец поднял усталые, в тоске, глаза.
– Вот что, Наполеоны. Слыхали: двадцатитысячное войско Николая Григорьева большевики распушили за Две недели. Почему? Ану раскиньте свои полководческие мозги. Взял Херсон, Николаев, Одессу, французов, греков разогнал с их миноносцами. Сила! Почему же теперь рассыпался, как карточный домик?
Все молчали. Ответить было непросто.
– Потому что у нас, хохлов, особенно у тех, кто хоть сотней командует, – полная ж… гонора, – сказал Батько. – Из-за таких, хлопцы, не видеть нам свободной Украины, як своих ушей. Ух, боюсь – не увидеть!
Атакой новоприбывших повстанцев, бронепоезда «Спартак» и отступившего с севера махновского полка Шкуро опять был отброшен.
А красный Южный фронт между тем под мощными ударами деникинцев разваливался на куски.
Войдя в салон-вагон, Коллонтай не узнала Троцкого. Впервые она увидела Леву еще в пятом году, когда тот звездочкой засветился в петербургском Совете: молодой, напористый, в сером костюмчике, свой человек среди простого люда. Затем они не раз встречались в эмиграции, спорили в Совнаркоме после переворота. Их сближало, как наивно надеялась Александра Михайловна, что бросили имущий класс (отец Левы тоже владел имением на юге Украины), что были меньшевиками и по-настоящему образованными среди напористых выскочек, что хватило здравого смысла уйти к большевикам, к Ленину и что стали наркомами. А потом их пути разошлись. Она уехала с Дыбенко, а Лев Давидович как председатель Реввоенсовета укатил на Волгу. Кажется, что там год? А сколько великих событий!
Теперь поезд Троцкого стоял в Харькове. Сюда же после ужасной командировки в Донбасс возвратилась Александра Михайловна. Ее, однако, не пускали в салонвагон председателя. Какие-то молодчики в черной коже с ног до головы (Боже, как им не жарко!) охраняли состав с двумя паровозами.
– Я Коллонтай! – рассерженно говорила она.
– Ну и что? – нагло удивился один из них и позвал горласто: – Эй, Леймонский, бегом доложи дежурному. Некто Коллонтай прибыла.
Месяц тому ее вызвали из Крыма на профсоюзный съезд. К этим делам она в сущности не имела никакого отношения. Но осточертела война, рычащий Дыбенко, захотелось новых встреч, впечатлений. А в Харькове на стенах висели расклеенные агитаторами портреты Ленина, Свердлова и… надо же, ее тоже! Александра Михайловна стояла на первомайской трибуне, печатала статьи в местных «Известиях», ее узнавали на улице. А эти кожаные дебилы словно с луны свалились!