И он с удовольствием рассказал Анне Мироновне обо всем, что видел сам, слышал от других, – обо всем, что успел досочинить в своем мальчишеском воображении. Против ожидания мать не разохалась и не распорядилась, подобно Сенькиной матери: "Чтобы духу твоего больше на этой проклятой горе не было. Увижу – истоплю лыжи в печке". Нет, Анна Мироновна довольно спокойно спросила:
– Страшно было?
– Кому?
– Тебе.
– А мне чего? Не я же там съезжал…
– Но и ты ведь там ездишь?
– Нет. Там я не езжу. – И в этот момент Виктор понял: он должен съехать именно там – от старого дуплистого дуба на вершине напрямую до раздвоенной рябины, развернуться вправо и чуть выше пеньков проскочить по склону, плавно сбегающему к самой дороге. Он ничего не сказал матери, но решил твердо – должен.
Почему должен? А черт его знает почему. Должен – и все, и точка."
Отвлекаясь от далеких воспоминаний детства, Виктор Михайлович подумал: "И чего, собственно, мы так стараемся отвечать на все "почему"? Разве нет в жизни вопросов, на которые невозможно ответить?"
Почему, например, он не влюбился в свое время в милую, хорошенькую, простодушно-наивную Люську, а "врезался" по самые уши в большеротую, шумную и строптивую Галю?
Почему он с подозрением отнесся к Алексею Ивановичу Углову в первый же день знакомства, когда не мог еще сказать о нем решительно ничего: ни плохого, ни хорошего?
Почему он взялся лететь за Аснером на этой чертовой керосинке и теперь, вместо того чтобы спокойно сидеть дома и читать "Зеленые холмы Африки", вынужден валяться здесь с переломанными ногами и избитым телом?..
Но тут Хабаров скомандовал себе: "Стоп!" Думать об аварии пока еще нельзя. И о сломанных костях – тоже нельзя. Лежать на жесткой кровати было неудобно, и все тело ныло, и лицо саднило… А кто виноват? Никто. Так уж случилось… Но об этом потом, позже…
Усилием воли он заставил себя вернуться на Косую гору.
Как это было?
Он стоял на самой вершине у старого дуплистого дуба. Все, что лежало ниже его ног, казалось не чисто белым, а будто бы припудренным легким налетом пепла. Все, что было выше его ног – голые кроны деревьев, облака, мутная даль, – рисовалось черным, темно-серым и просто серыми цветами. Виктор проверил крепление и поправил ремень на левой лыже. Он насадил пониже на лоб шапку и глянул вниз.
За ночь чужой след не замело. След только чуточку осел, и края его стушевались, стали мягче, плавнее. Виктор вытянул шею, но отсюда, с верхотуры, не увидел ни пеньков, ни красных клякс на снегу.
Ему показалось, что над горой потянуло ветерком. Сделалось вдруг холодно – сначала щекам, потом спине. Поглядел на кустарник – ни одна, даже самая тоненькая, веточка не колыхалась. И тогда он понял – боится. Просто боится. Прежде чем Виктор успел обругать себя или найти какое-нибудь приличное оправдание страху, перед глазами возникла картина, которой он никогда не видел: на гигантской булавке с головкой шариком корчится человек. Корчится, как гусеница, наколотая на лист картона. Виденье появилось и сразу исчезло…
Холод волной прошел по телу, а следом накатила другая волна – горячая. И Виктор почувствовал, как покрывается липкой, отвратительной испариной. Чем бы кончились его переживания, сказать трудно. Неожиданно Виктор заметил поднимавшихся по далекому склону ребят. Их было трое. Подумал: "Видели". И сразу решил: "Узнают". Что именно они могли узнать и как, об этом Виктор размышлять не стал.
– Ну! – скомандовал сам себе и толкнулся палками.
Спуск подхватил и понес. Притормаживая лыжами, поставленными "плугом", низко приседая и всем существом заботясь о том, чтобы не слишком разогнать скорость, он спустился до раздвоенной рябины и сразу отвернул вправо. Чужой след бежал немного ниже.
"Хорошо", – подумал Виктор и тут же увидел пеньки.
Черные, в белых папахах пеньки смотрели на него зловеще и пристально. Он забрал чуть выше и еще притормозил. След оборвался. Мелькнула широкая полоса истоптанного снега, но красных пятен он не заметил, только подумал: "Тут", – и сразу же с облегчением: "Пронесло!.." Виктор распрямил ноги наполовину и, набирая скорость, уверенно полетел вниз. Перед самой дорогой шикарно развернулся и остановился.
Виктор слышал, как тяжело торкалось сердце, колотясь в груди, в шее, в запястьях, будто весь он превратился в одно громадное сердце. Горели щеки и уши. Во всем его существе звучал какой-то нелепо-стремительный, подпрыгивающий плясовой мотив. И тогда, не давая радости захлестнуть его с головой, приказал себе: "Еще!" – и снова полез на вершину.
Раз за разом скатывался он с горы, все увеличивая и увеличивая скорость и, наконец, миновав раздвоенную рябину, выкинул вперед левую руку, сильно воткнул палку в снег и выполнил поворот в упоре…
Он пришел домой возбужденный, горячий, красный.
Мать только что вернулась из больницы с дежурства. Анна Мироновна внимательно с ног до головы оглядела сына и, прежде чем Виктор успел открыть рот, сказала:
– Куда?! Сначала стряхни снег. И пожалуйста, если можешь, не хвастайся.
– Хвастаться не собираюсь. Я есть хочу.