Я смотрела, как отец уходит прочь, и думала, что у меня никогда не получится ему отомстить. Никогда!
А потом он стал спускаться вниз по тропе и поскользнулся. На совершенно сухой земле, не видевшей дождей две недели. Он поскользнулся, сломал ногу и лежал, вопя от боли, пока вся семья не сбежалась на его крики. Мы втроем тащили его домой, а он ругался и орал, чтобы от него убрали проклятую девку, которая его сглазила.
Я стираю лак и иду в лес. Это моя земля. Мои холмы. Никто не отыщет здесь того, что спрятано, если я этого не захочу.
«Куриный бог» ложится в землю; он продырявлен морем, выеден насквозь злой волной. Кто проходит над ним, проваливается в яму и ползает лабиринтом барсучьих нор.
Перья глухаря воткнуты в траву. Их зеленое шуршание сбивает с пути, а череп с клювом, точно компас, указывает в одном направлении – прочь отсюда, туда, откуда пришел.
Больше всего сил я вкладываю в нимфу. Она мало похожа на богиню лесов, но ее облик не важен. Нимфа рождается в моей мастерской; в голове ее, внутри глиняного черепа, спрятан клок кошачьей шерсти – кошкам ведомы все пути; в брюхе – сонная петля, сплетенная из стеблей дурмана и шалфея. Закончив, я накалываю палец иглой и обмазываю кровью ее живот. Ни одно божество не может обрести власть без крови.
Я оставляю свои дары лесу там, где из земли сочится вверх особый ток. Возле них зеленее трава, и цветы пахнут острее и слаще, но люди неосознанно стремятся уйти из этих мест, а звери и вовсе не подходят близко. В лесу любой зверь умнее человека.
Потом я возвращаюсь домой.
Несколько часов рисую купюры. У меня получается все лучше и лучше. Их не приняли бы ни в одном магазине, но в пачке они будут почти неотличимы от настоящих. Андреас каждый вечер проверяет свое сокровище – это так же точно, как то, что он расчесывает своих коз прежде, чем расчесать и заплести волосы Мине.
Вечером я снова открываю свой дневник.
В нем сто двадцать восемь чистых листов. Я начала вести его сто двадцать восемь дней назад.
Сегодня вклеиваю новый лист. Сто двадцать девятый. На нем не появится ни одной строки.
Когда-то я пыталась переводить в слова то, что вижу, слышу и чувствую. Но очень скоро поняла, что множу вранье.
Понимаете, они ведь действительно были здесь – фавны и речные нимфы, и всегда пьяный Пан со своей флейтой, и раскосые дриады с шелестящими голосами. Вся эта земля испещрена невидимыми следами богов, а в воздухе вечно живет их дыхание. Почему они исчезли? Конечно, они ушли, но кроме того, миф съел их, растворил их, как море растворяет мертвые тела.
Многие думают, что, рассказывая истории о прошлом, они сохраняют память. Это правда лишь отчасти. Сохраняется очертание прошлого, его тень, но люди, реальные люди исчезают, разъеденные мифом, точно кислотой, и буковки разбегаются по странице, растащив их плоть и кровь.
Живые остаются в памяти. Мертвецы остаются на бумаге.
Я презираю буквы. Нет ничего более лживого. Само намерение записать свою жизнь уже вздорно: что ты знаешь о ней, ты, застрявший в сегодняшнем дне, как рыбешка в сети рыбака? Вокруг тебя плещется море, а ты болтаешься, стиснутый нейлоновой петлей, и думаешь, что это и есть твоя жизнь.
Меня все время возвращает к морю. Что же поделать, если оно – и начало, и конец, и путь, которым мы скоро пройдем.
Паром из города уходит дважды: в девять и в час дня.
Лучше бы успеть на девятичасовой. Тогда не придется искать жилье ночью.
Но здесь уж как повезет.
Только сначала мне нужно закончить с купюрами.
Паспорта уже нарисованы. С обложками я поступила совсем просто: купила в городе готовые, подобрав их под цвет тех, что спрятаны у Андреаса в шкафу. Мои копии зарыты в лесу: хранить их дома слишком опасно.
Завтра я перенесу их в пещеру.
У меня целых две тайны. Это слишком много. Если я не удержу хоть одну из них, меня убьют.
Глава 7
Илюшин поднялся рано утром и бесшумно собрался, стараясь не разбудить напарника. Бабкин так и спал за столом, где провел целую ночь с ноутбуком Ольги Гавриловой, пытаясь добраться до его содержимого.
После рассказа Дорис они опросили всех, кто работал в отеле. Илюшин допускал, что горничная врет. Быть может, Гаврилов обидел ее, или она из тех патологически лживых сочинителей сенсаций, которым важнее искупаться в лучах всеобщего внимания, чем сберечь чужую репутацию.
А внимания Дорис накануне хватило.
Безусловно, ей нравилось, что двое мужчин ловят каждое ее слово. Безусловно, обличительный пафос ее речей подпитывался ощущением принадлежности к угнетаемой группе. «Это проклятый мир, в котором мужчины бьют женщин! – выкрикивала она. – И не только бьют, но и насилуют! Да-да, насилуют!»
С каждым словом в черных глазах разгорался фанатичный огонь. Дорис выглядела так, будто вот-вот начнет скидывать с себя одежду, чтобы спровоцировать Бабкина с Илюшиным и подтвердить свою правоту.
«Мой бывший муж однажды чуть не избил меня. В последний момент он остановился, потому что был трусом! Трусы! Все мужчины – трусы! И насильники!»
Да, Дорис могла быть лгуньей, болезненно озабоченной одной темой.