Она вновь становилась все легче и легче в моих руках. Постепенно она совершенно затихла, лицом напоминая спящую. Мне стало страшно, что я не донесу ее до больницы. Я погружался все глубже и глубже по невидимой дорожке во вздыбленную ураганным дождем географию чужой мне долины. Я вспомнил: точно так же хлестал ливень в лицо, когда мать тащила меня в колхозную больницу, километрах в десяти от дома. Она тащила меня на спине, по размытой проселочной дороге, сквозь месиво чавкающей грязи, астматически задыхаясь, а может быть, оттого, что я цеплялся за ее шею от страха, боли и стыда. Я помню ее слипшиеся на затылке волосы и струйку дождя, скользящую по ее шее за вырез платья. Ей было тяжело: мне было уже лет шесть, я был здоровенным мальчишкой. Это было в поселке под Москвой, где мой дед работал главврачом. Мы с приятелями забрались накануне в колхозный сад и наворовали там мешок яблок. Яблоки были маленькие и жесткие, размером с фигу, зеленые и недозрелые – вызывали страшную оскомину; но мы упорно, с неистовством жевали их, соревнуясь друг с другом в энтузиазме, потому что это были бесплатные яблоки, мы нажирались яблоками на халяву, они были дарованные, они были Богом дарованные, и потому отказаться от них было нельзя. К вечеру у меня начались колики, а к полуночи я уже дергался в страшных корчах. В полудреме-полубреде мне казалось, что я должен застыть так, чтобы не дрогнул ни единый мускул, потому что любое движение выдаст меня с головой и я никогда не выберусь за ворота сада. Горячка была вызвана всего лишь расстройством желудка, но мама была уверена, что у меня приступ аппендицита. Я боялся сказать, что у меня все и так само собой пройдет. Тогда бы мама поняла, что я знаю, отчего у меня боли в желудке, и мне пришлось бы рассказать про ворованные яблоки. Я предпочитал отмалчиваться. Она решила срочно нести меня в больницу. Больницы я боялся, но еще больше боялся рассказать про ворованные яблоки. Я не хотел, чтобы меня, пионера, считали вором. Я продолжал делать вид, что у меня приступ аппендицита. До больницы надо было тащиться по размытой ливнем проселочной дороге. Сам идти я не мог из-за страшных колик в животе. Мама вышагивала в кромешной тьме по чавкающей грязи, сгибаясь под тяжестью моего тела. Она задыхалась. У нее, казалось, вот-вот начнется астматический приступ.
«Я вижу просвет», – донесся до меня голос моей подопечной. «Свет?» – переспросил я. Я явно воспринял ее слова в слишком возвышенном религиозно-метафизическом духе. Какой еще свет в такие потемки? «Да нет, я вижу просвет в облаках. Дождь скоро перестанет, и будет ясное ночное небо. Я смогу уехать на автобусе в Альбуфейру».
Принцип неопределенности
До встречи с моим московским кузеном оставалось добрых полчаса, и, прогуливаясь по набережной, я поддался соблазну и присел за столик местного паба на набережной, за углом от моего коттеджа. Соблазнить меня было несложно: это был первый жаркий и безоблачный день апреля, воспетого Браунингом, когда в Англии расцветают сто цветов и мудрый дрозд высвистывает каждую свою трель дважды, чтобы не дай бог никто не подумал, что он выдал эту арию случайно. Впрочем, цветов на набережной Киля на берегу Ла-Манша, открытого всем нордическим ветрам, видно не было – сплошной камень мостовых, штукатурка фасадов и цветастые вывески пабов. Никакого дрозда тут тоже не услышишь. Обычно на пляже слышны лишь истерические вопли чаек, скандалящих друг с другом из-за продуктов питания – от рыбы в море до объедков, брошенных туристами с борта теплоходов. Однако и они в этот божественный день притихли. Их просто не было.
«Куда исчезли чайки?» – спросил я.
«Улетели к другому берегу. Эмигрировали во Францию. Им осточертела английская диета из фиш-энд-чипс. Они предпочитают круассаны к завтраку», – мрачно сострил бармен Питер. Был полдень, прибрежный паб был еще пуст, и мы сидели с Питером за столиком снаружи, устремив свой взор к горизонту, где в ясный день обычно можно разглядеть Дюнкерк на французской стороне Ла-Манша. Но в этот день Франция исчезла из виду вместе с чайками. Питер, старожил этих мест, в капитанской фуражке и со стаканом гавайского рома, объяснил мне, что на дальнем расстоянии от берега вода не успевает нагреться и поэтому над морем у горизонта туман. «В такую погоду не бывает рыбы», – сказал он авторитетно.
Лет двадцать назад по всей прибрежной полосе и вокруг пирса в Киле стояли рыболовные баркасы, катера и лодки. Европейский союз установил квоту на отлов рыбы, большинство рыбаков переквалифицировалось в маляров и водопроводчиков, а берег опустел – если не считать рыболовов-любителей. Если ежедневная квота превышена, лишнюю рыбу выбрасывают обратно в море. Но эта рыба в воде не оживает. Наглотавшись воздуху (пока ее взвешивают), она уже не способна к полноценному подводному существованию. Так объяснял Питер. Он склонен к философским обобщениям.
«В такую солнечную погоду рыба уходит к другому берегу, – сказал он. – Поэтому нету и чаек».