Начнём поэтому именно с истории вопроса. Прилагательное «аналитический» используется в двух великих интеллектуальных течениях прошлого века. Я имею в виду психоанализ и аналитическую «философию языка». Предметом непосредственного интереса психоанализа была речь (пациента), аналитическая философия занималась языком, прежде всего языком науки (напоминаем: энтелехией европейского «практического знания» была медицина[35]). Речь и язык, понятые таким образом, связаны, понятное дело, отношением
Да, мы ведь говорим об истории. Для Фрейда и иже с ним история — это всегда история болезни (человека, культуры, или человечества в целом). Болезнь понимается классически — то, что болит, что «беспокоит», как выражаются доктора в районных поликлиниках. Когда «беспокоить» перестаёт, мы говорим, что оно
Аналитическая философия аккуратно воспроизводит тот же самый диагноз, указывая на непростительный промах языка, допускающего формы времени глагола «быть». Любое высказывание должно иметь значение истинности, то есть быть либо истинным, либо ложным. Но истина (и по Аристотелю, и по Тарскому, и по кому угодно ещё, если слушать людей серьёзных и не склонных к поэзии) — это когда говорят «есть» о том, что есть, и «не есть» о том, чего нет. Но что делать с сомнительным «было»? Во всяком случае, оно не «есть» — ибо оно «прошло». Тогда высказывания о нём не могут быть ни истинными, ни ложными. Что absurdum est, и сие вполне очевидно.
На это аналитические философы (например, Льюис) отвечали так. Сами по себе высказывания о прошлом бессмысленны. Зато вполне осмысленны высказывания о том, что
Данто, однако, задаётся вопросом: а откуда мы, собственно, знаем, что данные «факты настоящего» на самом деле являются «следами» каких-то других фактов? Почему, собственно, черепок для нас — это именно
Собственно, к этому же сводится вся проблематика знака. «Символ», по изначальному греческому значению этого слова — это именно что обломок, черепок, который можно приложить к другому черепку, — например, для того, чтобы убедиться в том, что это «тот самый», дополняющий его черепок. Но даже если этого второго черепка нет, по виду первого мы можем догадаться, что чего-то недостаёт.[37] А догадаться мы можем, если имеем в уме идею того целого, частью которого является предъявленный нами обломок… хоп, мы уже прочно завязли в платонизме, конкретно — в «Пармениде» (131 a-e, где обсуждается делимость идей).
Но платонизм для аналитической философии неприемлем. Поэтому Данто в поисках критерия различия «настоящих вещей, которые просто есть», и «следов и отпечатков прошлого», которого в полноценном виде уже не существует, обращается к ехидному эмпирику Юму, разбудившего, как мы помним, Канта от догматического сна. Тема сна для Юма, кстати, очень важна, потому что юмовский критерий отличия настоящего от следов прошлого (то есть «ощущений» от «воспоминаний» и «фантазий») состоит в том, что «настоящие ощущения» ярче и отчётливее и того, и другого.
Казалось бы, ничего нового и удивительного. Тем не менее именно в этой точке происходит важнейший поворот мысли (в который изложение Данто аккуратно вписывается, не замечая этого). Главный признак «настоящего времени» — яркость. Мы судим о нашем настоящем, потому что у нас есть идеальное представление о настоящем: настоящее — блестящее, самозабвенно захватывающее нас. Настоящее — это то, что переживается сильнейшим образом, это