Я говорил и о Карбальо. Входили и выходили люди, в слитном ровном гуле напряженных голосов перемешивался стук вилок и ножей о тарелки со стуком каблуков о каменную плитку пола, а я рассказывал Бенавидесу о Карбальо. Рассказал о встрече на заупокойной мессе по Морено-Дюрану, пересказал рассказанное мне Карбальо о романе про Орсона Уэллса и послушал, как доктор насмехается над этим романом в частности и вообще над романистами, которые не могут ни оставить историю лежать себе тихонько, ни с уважением относиться к действительности, как будто она недостаточно интересна. И добавил, что романисты уже давно проиграли по-настоящему важную битву, потому что надо было не добиваться, чтобы люди позабыли о своей неприятной, серой, ущербной реальности, а ухватить эту самую реальность за грудки, поглядеть ей прямо в глаза, обозвать последними словами, а потом врезать по морде. Я ему на это сказал, что, как ни крути, со дня смерти Эрре-Аче минуло уже восемь лет, а роман так и не вышел, так что непреложно подтвердилось: людям хватает, людям более чем достаточно знать, как все происходило на самом деле, и дела никакого нет до того, как
Потом я поведал ему историю с подделанным письмом и предложением сочинить книгу. «Вы уверены, что письмо было поддельным?» – спросил Бенавидес. «Совершенно уверен», – сказал я. И вслед за тем уставился на древнюю чету, устроившуюся в глубине зала, где стояли мягкие кресла. Нет, не потому, что они чем-то меня заинтересовали – ни в малейшей степени, – а чтобы не смотреть в глаза Бенавидесу после того, как сказал, что должен кое-что ему сообщить доверительно. И, не давая ему времени осведомиться, о чем, собственно говоря, пойдет речь, объяснил ему, как так вышло, что я открыл Карбальо факт существования Гайтанова хребта.
– Так получилось… – сказал я глупо. – Само вырвалось.
И тут увидел у него на лице такое, чего никогда прежде не видел – что-то новое, всплывшее из самых глубоких глубин. Последовавшая за этим пауза показалась мне страшно долгой – секунды на четыре или пять, а, может быть, на шесть. Потом Бенавидес всплыл из своего молчания, нарушив его гладь кратчайшим из существующих односложников:
– А, – сказал он.
– Вы уж простите меня, – сказал я.
– Понятно.
– Я знаю, что вы не хотели…
– Понимаю, – повторил он. – Было у меня подозрение. Вы его подтвердили, но оно имелось и раньше. – Потом он взглянул на мою тарелку, задержав взгляд на положении ножа и вилки. – Вы докушали? Хотите что-нибудь на десерт? Кофе?
– Нет, ничего не буду, спасибо.
– Нет? Я тоже не буду.
Я увидел, как он поднялся и взял со стола поднос, чуть согнув колени, а не спину. И тронулся в тот угол, где посетители складывали использованные подносы. Я встал и последовал за ним.
– Франсиско, простите меня… Простите за опрометчивость… Я знаю – вы хотели сохранить это в тайне. Но я заспорил с Карбальо, страсти разгорелись, и вдруг у меня будто само собой сорвалось с языка. Поймите, только так можно было от него отвязаться. Нехорошо получилось, признаюсь, очень неловко. Но все же, согласитесь, это еще не конец света.
Он оправил свой белый халат и взглянул на меня:
– Насчет конца света не знаю, не уверен. Но вечер – в начале. Надеюсь, вы не сказали дома, что вернетесь не поздно. Пойдемте, проводите меня, и я вам расскажу кое-что из того, что со мной тут случилось. Мне интересно, что вы скажете.
И приступил к рассказу.