Осознав, насколько глубоко его презрение к себе, он перестал работать. Оно было глубоко настолько, что он мог без стыда перейти дорогу и купить у Лазарро картину с душой. Он немало бы заплатил за картину Лазарро, за право подписать ее собственным именем, за то, чтобы Лазарро молчал об этой грязной сделке.
Придя к этому решению, Стэдман снова взялся за кисть. Теперь он рисовал, наслаждаясь своей старой, бездарной, бездушной сущностью.
Он создал горный массив с дюжиной зазубренных пиков. Он провел кистью над горами, и кисть оставила за собой облака. Он потряс кистью у подножья гор, и на свет показались индейцы.
Индейцы сразу построились, чтобы напасть на что-то в долине. Стэдман знал, на что они нацеливались. Они собирались напасть на его прекрасный домик. Он привстал и яростно принялся рисовать домик. Он распахнул его дверь. Он изобразил внутри себя. «Вот она, сущность Стэдмана! — усмехнулся он. — Вот он, старый дурак!»
Стэдмен зашел в трейлер, чтобы убедиться, что Корнелия крепко спит. Он пересчитал купюры к бумажнике и прокрался сквозь студию на улицу и через дорогу.
Лазарро был измотан. Ему казалось, что последние пять часов он не рисовал, а пытался спасти индейца с рекламы сигарет из зыбучих песков. Зыбучими песками была краска на холсте Лазарро.
Лазарро перестал пытаться вытащить индейца на поверхность. Он позволил его душе улететь в счастливые охотничьи угодья.
Картина сомкнулась над головой индейца, а также над самоуважением Лазарро. Жизнь назвала Лазарро притворщиком — и он всегда знал, что так и будет.
Он улыбался, как преступник, надеющийся, что его преступления будут еще много лет сходить ему с рук. Но он не мог на это надеяться. Он страшно любил живопись и страшно хотел продолжать писать. Если он был преступником, он был и самой невинной его жертвой.
Лазарро уронил свои непослушные руки на колени и подумал о том, что сейчас делают гениальные руки Стэдмена. Если Стэдмен скажет своим рукам быть светскими, как у Пикассо, они будут светскими. Если он скажет рукам быть строго прямолинейными, как у Мондриана, они будут строго прямолинейными. Если он скажет рукам быть капризно-детскими, как у Кли, они будут капризно-детскими. Если он скажет им дымиться от злобы, как у Лазарро, волшебным рукам Стэдмена удастся и это.
Лазарро пал так низко, что ему пришло в голову украсть картину Стэдмена, подписать ее своим именем и угрожать бедному старику побоями в случае, если тот проговорится.
Пасть ниже Лазарро не мог. Он начал рисовать то, что он чувствовал — каким извращенным, грубым и грязным был Лазарро. В основном картина была черной. Это была последняя картина, которую Лазарро собирался когда-либо нарисовать, и назовет он ее «Никакого толку».
В дверь студии постучали так, как будто снаружи было больное животное. Лазарро продолжил лихорадочно рисовать.
Звук повторился.
Лазарро открыл дверь. Снаружи стоял лорд Стэдмен:
— Если я похож а человека, которого сейчас повесят, — сказал Стэдмен, — то именно так я себя и чувствую.
— Заходите, — сказал Лазарро, — заходите.
Дарлин Стэдмен проспал до одиннадцати утра. Он пытался заставить себя поспать еще, но не мог. Он не хотел вставать.
Пытаясь понять причины этого нежелания, Стэдмен обнаружил, что не боялся будущего. В конце концов, он прекрасно решил проблему, обменявшись картинами с Лазарро. Он больше не боялся унижения. Он написал свое имя на картине с душой. Возможно, снаружи, среди странной неподвижности, затаилась слава.
Не хотеть вставать Стэдмена заставляло ощущение, что этой безумной ночью он потерял что-то бесценное.
Бреясь и рассматривая себя в зеркало, он понял, что потерянное и не было его сущностью. Он был все тем же старым добрым неумехой. Денег он тоже не лишился. Они с Лазарро меняли шило на мыло.
Он пересек студию и никого там не нашел. Для туристов было еще слишком рано. Они не появятся раньше полудня. Корнелии тоже не было видно.
Ощущение, что он потерял что-то важное, так усилилось, что Стэдмен поддался желанию перерыть все шкафчики и столы в студии в поисках бог весть чего. Он хотел, чтобы жена помогла ему:
— Дорогая?.. — позвал он.
— А вот и он! — крикнула снаружи Корнелия. Она вошла внутрь и счастливо поволокла его к мольберту, на котором он рисовал для публики. На мольберте была черная картина Лазарро. Она была подписана Стэдменом.
Днем она производила совсем другое впечатление. Черный ожил и блестел. А все остальные цвета больше не казались грязными оттенками черного. Они придавали картине мягкую, священную, вечную прозрачность витража. Более того, от картины за версту не разило Лазарро. Она была гораздо лучше, чем у Лазарро, потому что на ней не было страха. На ней была красота, гордость и восхищение.
Корнелия сияла:
— Ты победил, дорогой, ты победил, — сказала она.