– Я был у Плетнева незадолго до его ареста, – стал вспоминать Сокольников. – И он мне сказал: «Недолго мне с вами осталось работать, Олег Ипполитович». – «Почему, Дмитрий Дмитриевич?» – «Вы не знаете Сталина. Он меня непременно уничтожит за то, что мне известно, что Орджоникидзе застрелился, а Куйбышев и Горький отравлены».
В другой раз зашла речь об одном московском священнике.
– Его брата, тоже священника, в Соловецком лагере сбросили с колокольни, – вынул из своей памяти Олег Ипполитович.
Скорбь о погибших проявлялась то во внезапных, по-мужски скупых слезинках, медленно скатывавшихся из-под его очков, словно первые капли дождя по оконному стеклу, то в приливах ненависти к мучителям и к тем, кто пустил в ход колесо адской машины.
– Я не удержался – полюбопытствовал, зашел в мавзолей, – рассказывал он глуховатым своим баском с легким носовым произношением, сидя у Маргариты Николаевны за ужином вскоре после смерти Сталина. – Лежит рябой секимбашка, а рядом параноик… Конечно, параноик, – подхватил он конец своей фразы. – Только такой классический параноик, как Ленин, способен был написать о том, что производить опыты революции
На похоронах Олега Ипполитовича переводчица Наталья Григорьевна Касаткина разговорилась с двумя старушками. Оказалось, что это родственницы Плетнева. Одна из них сказала:
– Олег Ипполитович пострадал за нас. Он был единственный на всем белом свете, который не только не отвернулся от нас, но и до конца жизни нам помогал…
…И все же Татьяна Львовна этим обществом не довольствовалась. Несколько раз обращалась она ко мне с просьбой:
– Приведи ко мне кого-нибудь из своих знакомых – только чтобы был интересный человек, у которого я могла бы поучиться и что-нибудь еще почерпнуть. Только, пожалуйста, мужчину – бабьё мне, признаться сказать, надоело.
Я выполнил поручение Татьяны Львовны неудачно. Привел к ней моего друга, острослова и весельчака, но конфузливого до болезненности в незнакомом ему обществе, – последнего обстоятельства я не принял в расчет. Мой друг просидел весь вечер молча, за чаем разгрыз шоколадную конфету, не зная, что она с вареньем, варенье потекло на скатерть, приятельница Татьяны Львовны любезно подала ему намоченную водой салфетку – вытереть руки, а мой друг, придя в крайнее замешательство, вместо рук давай вытирать салфеткой скатерть и размазывать по ней варенье.
Татьяна Львовна любила цитировать стихи:
И она вглядывалась в каждую каплю, рассматривала ее под микроскопом. Особенно любила она беседовать с молодежью. Сколько «исповедей горячих сердец» выслушала она! Скольких она обласкала, скольких в тяжкую и решительную минуту удержала и поддержала – добрым словом, дельным советом!
Татьяна Львовна талантливо и умно прожила свою жизнь. Она быстро ориентировалась в обстановке. Глаза у нее были близорукие, а душа и ум дальнозоркие. Адвокат Павел Николаевич Малянтович, при Временном правительстве – «временный» министр юстиции, поддавшись интеллигентским иллюзиям, попытался втянуть в политическую деятельность своего приятеля Николая Борисовича. Тот заколебался.
– Никуся! Только через мой труп! – ультимативно заявила Татьяна Львовна, и эта ее прозорливость уберегла Николая Борисовича от той участи, какая постигла Малянтовича в ежовщину.
Жизнь прожить – не поле перейти. Налаживать, а главное сохранять и поддерживать отношения с людьми – это большое и сложное искусство. Татьяне Львовне тайны этого искусства были доступны. Она настойчиво проводила – и в разговорах и на деле – мысль, что не следует требовать от человека того, что он при всем желании дать не может, что чрезмерность требований влечет лишь к недоразумениям и ссорам, что от человека надо брать «по способностям», иной раз закрывая глаза на его недостатки и снисходя к его слабостям, но при этом непременно отдавая себе отчет – во имя чего. Мысль эту она обычно иллюстрировала шутливыми, однако достаточно наглядными примерами:
– Через несколько дней после нашей свадьбы я попросила Николая Борисовича вбить в стену гвоздь – мне хотелось повесить чью-то – теперь уж не помню – карточку. Результат вышел плачевный: гвоздя Николай Борисович так и не вбил, стену испортил, поранил и ушиб себе пальцы и в довершение всего загремел со стула, мимоходом свалил мою любимую вазу и разбил ее вдребезги. С того злополучного дня я никогда больше не обращалась к Николаю Борисовичу с подобными просьбами. У него был миллион достоинств, и за них ему, право, можно было простить его неловкость.
Или: