На моей памяти было всего два пожара: горели сараи. Ни одного грабежа, даже в годы военного коммунизма, когда «шалили» в овраге, на так называемой Вырке, по дороге из Калуги в Перемышль, в городе при мне не случилось. Только мальчишки покушались на яблоки и груши в чужих садах, а кавалеры – на цветы, чтобы преподнести их барышням.
Неверных жен мужья иногда «учили», но не всенародно и больше для прилику и для острастки.
Молодежь озорничала раз в году – в ночь под Петров день, но озорство это было узаконено хотя и неписаным, однако древним законом. В эту ночь молодежь «караулила солнышко», которое будто бы, выглянув, как-то особенно нынче «играет».
А наутро портной с удивлением обнаруживал на своем доме вывеску сапожника, сапожник – портного, от вывески «Парикмахер» оставался только последний слог, одному из обывателей снаружи приперли ворота, калитку и дверь, и ему пришлось свое первое утреннее общение с внешним миром совершать посредством перелеэания через забор, что́ было для него крайне затруднительно как по причине почтенного возраста, так и по причине солидной комплекции. Раз, в самую глухую ночь, молодые люди дружными усилиями скатили с горы здоровенный камень, и камень грохнулся о стену прилепившейся к горе ветхой лачуги, каковой удар потряс ее до самого основания. Насмерть перепуганные владельцы, вообразив, что в Перемышле началось землетрясение, выскочили в исподнем на улицу.
Любовные приключения обычно окутывались покровом тайны. Ужи слушков нет-нет да и проползали. Но ведь не пойман – не вор. Лишь об одном случае Перемышль говорил долго.
Средних лет холостяк, некто Василий Петрович, приволокнулся за женой столяра. Он наведывался к столяру чуть ли не ежедневно под предлогом оказания дружеских услуг. Но столяр, видно, почуял, что это неспроста. Однажды он объявил жене и своему приятелю, что в такой-то день уедет туда-то за материалом. В указанный день он чин чином собрался в путь-дорогу, запряг лошадь и укатил. Василий Петрович – шасть к даме своего сердца. Но у столяра были дети, а Дон-Жуану хотелось порезвиться на свободе. Любовники отправились в поле. Между тем оскорбленный муж, не будь дурак, поставил свою лошадь у кума, а сам занял наиудобнейший наблюдательный пункт: как раз напротив своего дома, на верху горы, за деревом. Он видел, как неверная жена со своим избранником вышли за ворота и направились в поле. Он сбежал с горы, да за ними. И когда влюбленные возлегли под приозерными кустами и совсем уж было собрались предаться «живейшей томности», из-за кустов выскочил муж. Дон-Жуан. – давай Бог ноги! Бедственность его положения усугублялась тем, что он был в костюме Адама, ибо впопыхах не успел прихватить одеяние. До поздней ночи пробродил он по чистому полю и по бархатным лужкам, стараясь держаться как можно дальше от дорог, и только под пологом ночной темноты отважился прокрасться к себе в дом. При встрече с ним Георгий Авксентьевич Траубенберг наставительно проговорил:
– Вася! Не всякому кусту верь.
Пьяницы в Перемышле были на счету, и никто из них «общественной тишины и порядка» не нарушал, не куражился, не дебоширил, не срамословил. Пили у себя в лачужках или где-нибудь в укромном переулке, в буквальном смысле слова – под забором.
Один из таких пьяниц, по прозвищу Хлебный Дух, робко просил милостыню. Иной раз утром к нам в дверь кто-то деликатно стучал.
– А, это Хлебный Дух! – сразу догадывалась моя мать и выносила ему еды, давала немного денег.
Простуженная октава неизменно рокотала за дверью.
– Спаси Христос, Елена Михайловна!
Насобирав к концу дня требуемую сумму, Хлебный Дух шел в «Госспирт», где продавалась «рыковка», называвшаяся так потому, что вольная продажа вина возобновилась, когда правительство возглавлял Рыков; покупал «мерзавчик», распивал его преимущественно под открытым небом и там же располагался ко сну.
Я припоминаю только один связанный с пьянством прискорбный случай, коего я оказался случайным свидетелем.
Мы с матерью шли по Козельской улице. По другой стороне пробежал такой же тихий пьяница, как Хлебный Дух, Владимир Иванович Химия, который, дожив до седин, не удостоился по причине беспутного образа жизни, чтобы его называли «по батюшке», – так он до самой смерти и остался Володей Химиным. Пробежал он рысью в обнимку с самоваром. «Наверно, лудить понес, – подумал я. – Только чего это он так припустился?» Стоило мне подумать, как я увидел его сестру, приятельницу моей покойной няни, Ольгу Ивановну, простоволосую, растрепанную. Она бежала в том же направлении, что и братец, и выла как по покойнику. Мы оглянулись. Володя, заслышав погоню, поддал пару. Сестра пробежала еще немного, потом схватилась за сердце и, убедившись, что Володю ей все равно не догнать, остановилась. Мать подошла к ней.
– Что случилось, Ольга Ивановна?
– Самовар утащил, окаянный! Продаст и пропьет. Последнее мое утешение! Мне только и радости в жизни было, что чайку попить из отцовского самоварчика! – уже не воя, а с тихими всхлипываниями, в которых слышалась вся безнадежность ее отчаяния, ответила Ольга Ивановна.