При мне даже в дни ярмарок (ярмарки у нас бывали в десятую пятницу после Пасхи и 28 сентября, в день памяти великомученика Никиты; так они и назывались – «Десятая пятница» и «Никитская») улицы города не оглашались ни срамословием, ни непристойными песнями. Бывало, где-нибудь на полевом просторе возвращавшиеся с ярмарки парни заигрывали с девками, и между ними возникали нескромные, но иносказательные разговоры:
– Честь имею кланяться! Не могу ли я вам понравиться?
– Нужен ты мне, как летошний снег!
– А может, я на тебе жениться хочу?
– Жени-их!.. Ишшо женилка не выросла.
А то подгулявшая бабенка, зазывно приподняв подол и притопывая каблуками, зачастит:
В деревнях, наверное, дрались, но впервые пьяную драку я увидел в Москве. Зато в домосковскую пору моей жизни видел не раз, как с базаров и ярмарок шли по двое в обнимку захмелевшие мужички и, выписывая кренделя, от полноты души восклицали:
– Друг ты мой ситный!
– Друг ты мой сердечный, таракан запечный!
Видел пьяных мужиков на телегах. Лошадей они пускали на волю Божью, а сами, свесив ноги с грядки, пели песни, состоявшие из одних гласных, без намека на мелодию.
Ну, конечно, перемышльские кумушки чесали языки («Тары-бары – завтра Варвары»), судачили, злословили и перемывали косточки:
– У Польки платье – не платье, башмачки – не башмачки… Из каких бы это доходов?
– Лизавета, что в коммунальном отделе служит, и правда «коммунальная», все, кому не лень, ею пользуются.
А в столице не перемывают косточек?..
Ну, конечно, перемышляне ссорились и бранились. Сор подчас выметался из изб. Краем уха я слышал, как няня сообщала о какой-нибудь семейной сваре и добавляла:
– И пошла у них танция в несколько пар.
Ну, а в московских коммунальных квартирах – тишь, да гладь, да Божья благодать? Да и только ли в коммунальных квартирах расплевываются? Сплетни, дрязги и распри моих сограждан представляются мне лужицами по сравнению с паводками пересудов и кривотолков среди московских писателей и писательских жен.
Конечно, среди перемышлян попадались язвы и злыдни. И все же мирное течение жизни смягчало нравы. Переехав в Москву, я уже через месяц наблюдал, как в трамвае сухаревская тетка лупила по щекам селедкой мужчину только за то, что он, проталкиваясь к выходу, наступил ей на ногу; как приличного вида мужчина, вися на подножке, колотил даму портфелем по голове, чтобы она скорей поднималась на площадку; как еще один весьма приличного вида мужчина в ответ на справедливое замечание какой-то «гражданки» визжал: «Нэпманша! Жирная свинья! Нэпманша! Жирная свинья!» Все это мне, уездному медведю, было в диковину. Только насмотревшись на джунгли коммунальных квартир, только включившись в ритм московской жизни, я понял, чем вызваны эти ежедневные оскорбления словом и действием.
Провинциалов часто охлаждал не покидавший их юмор.
В летнем театре – любительский концерт. Сольный номер. Поет некая Лёна. Во втором ряду сидит мать певицы. В первом ряду, прямо перед ней, восседает один из местных кавалеров. Он «козырнул не по чину», и его развезло. Он оборачивается и с радостной улыбкой, слегка заплетающимся языком говорит:
– М-мадам! Ваша дочь – ни к ч-черту!
«Мадам» прыснула, а потом со смехом передавала эту лестную оценку слушателя кому придется.
Даже власти предержащие – и те иной раз проявляли окрашенное юмором добродушие.
Сельская учительница, у которой был свой дом в Перемышле, пришла к Кассирову подавать заявление о вступлении в члены кооператива. Протягивает председателю правления бумажку.
– Я не дьякон, – пробежав бумажку глазами и вернув ее учительнице, объявил он.
Учительница смотрит: батюшки-светы! Да ведь это она вместо заявления подала ему записку о здравии!.. Вытаскивает из сумочки и подает другую бумажку.
– Я не поп, – столь же хладнокровно говорит Кассиров, – возвращая учительнице и эту бумажку.
Бумажка оказалась запиской о упокоении.
Потом Кассиров в частных беседах излагал содержание этого разговора как анекдот, но административных мер к набожной учительнице никто не применил.
Коренные жители Перемышля казались мне одной семьей. Но ведь в каждой, самой дружной, семье бывают и нелады. И в каждой семье не без урода. И в каждом чине – по сукином сыне.
Был у нас купец Гранин. Кто имел удовольствие быть с ним знакомым, тот мог удостовериться, что Гарпагон и Плюшкин не суть плоды писательской фантазии. Гранин откровенно признавался, что не спит ночь напролет, если днем хоть на копейку кого-нибудь не обсчитал.
Но был у нас и купец Николай Иванович Золотов, староста нашей приходской церкви.