Волосы у нее были очень густые и несколько жестковатые, седые и черные одновременно, словно зимний рассвет. Они спадали до самых лопаток, удерживаемые вместе не резинкой, но грубым серебряным кольцом. В глазах почти отсутствовали белки. Фаррелл видел, как зрачки медленно дышат под утренним светом, и ему представилось, будто вся тяжесть, скрытая в них, наваливается на него, испытуя его силу — подобно тому, как в первых раундах боксеры припадают друг к другу.
– Я вас боюсь? — спросила она.
Фаррелл сказал:
– Когда Бен в первый раз написал мне о вас, я подумал, что вам досталось самое красивое имя на свете. Да я и сейчас так думаю. Правда, есть еще женщина, которую зовут Электа Ареналь де Родригес, но это примерно одно и то же.
– Я вас боюсь? — повторила она. — Или я рада вас видеть?
Греческий акцент ощущался не в звуках ее голоса, низкого и хриплого, а скорее в отзвуках его. Голос не оставлял неприятного впечатления, но и непринужденного тоже. Фаррелл не мог представить себе, как этот голос поддразнивает, утешает, ласкает –
– или лжет. Больше всего он годился для вызывающих смятение вопросов, простых ответов на которые не существует.
Фаррелл сказал:
– Меня никто еще никогда не боялся. Если вы испугаетесь, это будет замечательно, но я, по правде сказать, ничего такого не ждал.
Она продолжала вглядываться в него, но ощущение от этого было не тем, какое возникает, когда чей-то непроницаемый взор вдруг останавливается на тебе или становится более пристальным, нет, скорее у Фаррелле возникло чувство, будто он привлек внимание леса или большого простора воды.
– Чего же вы ждали?
Фаррелл ответил ей непонимающим взглядом, слишком усталый и неуверенный даже для того, чтобы пожать плечами, почти безмятежный в своем бездействии.
– Ну ладно, входите, доброго утра.
Она повернулась к нему спиной, и Фаррелл вдруг ощутил дуновение странного горя — пронизывающий осенний ветерок заброшенности и утраты, повеявший, быть может, из детства, в котором все беды были еще равновелики и приходили, не затрудняя себя объяснениями. Ощущение это тут же исчезло, и он вошел в дом следом за пожилой женщиной в синем купальном халате, громоздко переставляющей ноги в варикозных, он знал это, венах.
«Дом Зии — это пещера, — три года назад написал ему Бен, уже проживший с ней больше года. — Кости под ногами, какие-то мелкие когтистые твари перебегают по темным углам, и огонь оставляет на стенах жирные пятна. Все пропахло куриной кровью и сохнущими шкурами.» Однако в то утро дом предстал перед Фарреллом подобием зеленеющего дерева, а комнаты — ветвей, высоких, легких, что-то лепечущих, звучащих, как дерево под солнцем. Он стоял в гостиной, разглядывая доски цвета прожаренных тостов, сходившиеся на потолке точь в точь, как на спинке лютни. Его окружали книги и просторные окна, зеркала и маски, и толстые коврики, и мебель, похожая на задремавших животных. Низкий чугунный столик с шахматной доской стоял у камина. Деревянные фигуры истерлись почти до полной округлости, лишившись черт и уподобясь лестничным балясинам. В углу Фаррелл увидел высокий старый заводной граммофон и рядом с ним проволочную корзинку, полную ржавых копий и пампасной травы.
Зия провела его в маленькую кухню, взболтала множество яиц, поджарила яичницу и сварила кофе, быстро двигая смуглыми, чуть короткопалыми руками. Говорила она совсем мало и ни разу на него не взглянула. Впрочем, покончив с готовкой, она поставила на стол две тарелки и уселась напротив него, подперев кулаками голову. На миг серый взгляд ее, ясный и беспощадный, как талая вода, скользнул по Фарреллу с откровенной враждебностью, пробравшей его до костей и омывшей их. А потом Зия улыбнулась, и Фаррелл, дивясь женскому лукавству, перевел дух и тоже ей улыбнулся.
– Простите, — сказала она. — Можно, я возьму назад последние пятнадцать минут?
Фаррелл серьезно кивнул.
– Если оставите яйца.
– Испуганные любовники это что-то ужасное, — сказала Зия. — Я уже неделю боюсь за Бена и все из-за вас.
– Но почему? Вы говорите, словно Папа, приветствующий Аттилу Гунна. Что я натворил, чтобы внушать подобный страх?
Она опять улыбнулась, но глубоко запрятанное, подспудное веселье уже ушло из улыбки.
– Дорогой мой, — сказала она, — я не знаю, насколько вы привычны к таким ситуациям, но вам ведь наверняка известно, что никто по-настоящему не радуется, встречая самого старого и близкого из друзей. Вы же знаете это?
Она наклонилась к нему, и Фаррелл ощутил, как качнулся заливающий кухню солнечный свет.
– Может быть, я и самый старый, — ответил он. — А вот насчет близкого не уверен. Я не видел Бена семь лет, Зия.
– В Калифорнии самый старый это и есть самый близкий, — отвечала она.
– У Бена здесь есть друзья, в университете, люди, которым он не безразличен, но нет никого, кто по-настоящему знал бы его, только я. А тут появляетесь еще и вы. Все это очень глупо.
– Да, пожалуй, — Фаррелл потянулся за маслом. — Потому что теперь вы
– ближайший друг Бена, Зия.