Дожидаясь, пока они там закончат, я рассматривал коробку со всякой всячиной, конфискованной у посетителей. На вид – ровным счетом ничего опасного: крем для рук, банки газировки, сэндвич с ореховым маслом и джемом. Но, наверное, работа террориста как раз и предполагает умение делать бомбы из крема для рук.
Наконец Джибсен, весь красный и сердито бормочущий себе под нос, вырвался от охранников, и мы пошли за мистером Суоном через несколько длинных коридоров. На ходу он показывал нам некоторые комнаты, но сам все шел-шел-шел, не сбавляя шагу. У всех, кого мы встречали, на шее была лента с именной карточкой, а в руках – папка. Сплошные папки да ленты. Сплошное мельтешение туда-сюда. И вид у всех был несчастно-озабоченный. Не то чтобы совсем остро-несчастный, скорее – выражение привычного отвращения к происходящему. У доктора Клэр часто бывало такое лицо на воскресных службах в церкви.
Нас завели в какую-то комнату, и мистер Суон сказал, придется подождать тут минут сорок пять, а потом сюда придет президент и нас поприветствует. В комнате пахло сыром.
– Трам-пам-пам, – пропел Джибсен. – Наша маленькая камера.
Постепенно в комнату начали набиваться и другие гости. Две чернокожие женщины в футболках с большим белым номером 504, шесть или семь мужчин в военной форме, причем один из них без ног. Потом священник, раввин, мусульманский мулла и буддийский монах – все они с жаром обсуждали что-то очень важное.{218}
Комната стала напоминать закулисье какой-нибудь очень долгой пьесы про войну и религию. Стало душно. Мне опять поплохело, грудь начала ныть и пульсировать болью.
– Хочешь сэндвич? – спросил Джибсен, показывая на столик с закусками, на котором и вправду стояло несколько больших серебряных тарелок с треугольниками сэндвичей.
– Нет, спасибо, – отказался я.
– Тебе стоит съесть сэндвич. Я принесу тебе пару сэндвичей.
– Не хочу я никаких сэндвичей!
Должно быть, голос мой прозвучал слишком резко – Джибсен вскинул вверх руки, как бы сдаваясь, и отправился за сэндвичами для себя. Я и в самом деле совершенно их не хотел. Не хотел находиться там. Не хотел давать президенту борисову ручку. Хотел свернуться клубочком в каком-нибудь тихом углу и уснуть.
Я отошел в угол и уселся в кресло рядом с безногим военным.
– Привет, – сказал он и протянул мне руку. – Винс.
– Привет, – ответил я, пожимая ее. – Т. В.
– Откуда ты родом, Т. В.? – спросил он.
– Из Монтаны, – сказал я. – И я по ней скучаю.
– А я из Орегона, – кивнул он. – И тоже по нему скучаю. Родной дом. Его ничем не заменишь. Это и без войны в Ираке понятно.
Мы немного поговорили, и я на время забыл, где нахожусь. Он мне рассказал о его псах в Орегоне, а я ему про Очхорика, а потом мы говорили об Австралии и льется ли там вода из туалета в обратную сторону. Он не знал. А потом я набрался храбрости и спросил у него про фантомные боли и чувствует ли он еще свои ноги.
– Знаешь, чудное дело, – ответил он. – Про правую-то я точно знаю, что ее нет. В смысле, я чувствую, что ее совсем нет – и тело тоже знает. А вот левая ко мне нет-нет да возвращается. Тогда мне кажется, что я одноногий калека, а потом как погляжу вниз да как подумаю –
Из коридора донеслись какие-то крики.
– А очень плохо будет, если я не стану этого делать? – спросил я.
– Чего не станешь? – не понял он.
Я обвел рукой комнату вместе со столиком для закусок.
– Всего этого. Президент, речь, все такое. Я хочу домой.
– Ох. – Он оглядел комнату. – Знаешь, в жизни очень часто такое бывает, что нельзя думать только о себе. Будь то твоя семья, твоя страна, что угодно. Но если я чему и научился во всей этой распроклятой истории, так лишь одному: когда дела плохи, надо самому разбираться, что для тебя главное. Потому что, уж коли
Тут дверь в комнату распахнулась и ворвался Джибсен. Глаза у него так и пылали. Я и не заметил, как он отошел от стола с сэндвичами. А за ним, в нескольких шагах, держа ковбойскую шляпу в руке, стоял мой отец.
Я в жизни не видел ничего прекраснее! В этот короткий миг вся моя концепция о нем навсегда изменилась, навсегда заместилась тем выражением, с которым он вошел в комнату, запрятанную в недрах Капитолия, и увидел меня. Тысяча диаграмм двигательных единиц доктора Экмана не в состоянии передать отразившиеся на лице отца облегчение, нежность и глубокую-преглубокую любовь. Более того: я понял вдруг, что эти эмоции
Джибсен направлялся прямо ко мне.