– Де-эти, пора! – отозвалась Катя из-за двери. – Я уже пальто надеваю.
– Ну, пора так пора, – вздохнула Пашенька. – Ну что, Вань, пойдём? Мы ведь обо этом ещё поговорим, да? А вообще, я за тебя рада! Правда! Хотя, может, и не всё понимаю…
Однако не всё ей понравилось в Ване. Но как об этом сказать? Чуть что не так – и сразу в штыки. И Пашенька решила подождать, помолиться, а там, глядишь, «Господь управит».
На улице было, как обычно в это время в Москве, относительно темно и относительно морозно, снег сказочно искрился в свете множества огней.
Катя спросила Ваню:
– Ты из мастерской?
– Да.
– Все уже там?
– Не знаю. Уходил, только этот… профессор был… имя у него ещё такое… нарочно не придумаешь…
– Мокий Федулович, что ли?
– Вот-вот. Занятный дядечка. Ему, кажется, за пятьдесят, а как узнал, что Андрей семинарию закончил, сразу привязался: давайте, говорит, пока никого нет, с вами поспорим?
– О чём?
– Могла бы и сама догадаться.
– Что, так и не рукополагают?
– Андрея? Нет. В трёх епархиях, говорит, уже был. Приду, говорит, на приём, Владыка: «О, семинария! Вставай в собор на клирос. Подбирай матушку. Женишься – и сразу хиротония». А через неделю вызывает: извини, говорит, не могу, сам понимаешь. А всё из-за типографии этой.
Пашенька спросила, какой, и Ваня стал рассказывать:
– Подпольной, разумеется, – какой же ещё! До семинарии дело было. Один знакомый как-то попросил Андрея помочь, а в тот вечер как раз милиция нагрянула. Поскольку ответственность за незаконные промыслы нёс руководитель, остальные проходили как свидетели. Руководила типографией тайная монахиня, а поскольку числилась психучётной, громкого процесса организовать не удалось. Что с дурочки взять? И отправили в очередной раз в Казанскую психушку до полного излечения. Недавно, кажется, вышла. Тогда же всё вроде бы затихло. Андрей в семинарию поступил. Окончил. В прошлом году с Петей в академию прошения подали. Петю приняли, а Андрея вызывают в военкомат, заводят в какую-то отдельную комнату, дело это перед ним выложили, будешь, говорят, сотрудничать. Он ни в какую. Тогда, говорят, и учиться не будешь. И точно. Как прочёл в приказе ректора, за скрытие анкетных данных отчислили.
– И где он теперь?
– На сельском приходе подвизается.
– Как ты у нас выражаться-то стал – подвиза-ается! – не преминула кольнуть Катя. – Между прочим. Мокий Федулович сам когда-то в семинарии учился, да не доучился. А ты не знал? Ну! При Хрущёве дело было. Чего-то он там, в этой семинарии, накуролесил, ну и выставили чуть ли не как еретика. Он сразу в МГУ, на исторический документы подал. В качестве разочаровавшегося клерикала, говорит, наверное, только и приняли. Даже какое-то время щеголяли им. С разными интервью приставали. Насилу отвязались. И то, говорит, потому только, что Хрущёва сняли, и открытую борьбу с «религиозным мракобесием», как они на этот счёт всё выражаются, свернули… Стало быть, спорят? А этот уморённый откуда?
– А вы его не узнали?
– Кого? – почти одновременно воскликнули сёстры.
– Ну ты, Кать, понятно, а вот Паша…
– Я? – удивилась Пашенька, о чём-то уже смутно догадываясь и всё же не желая этому верить как чуду, которого столько лет ждала. – Да я и не смотрела, – ужасно покраснев, потерянно добавила она.
– Даже если и не узнала – немудрено. И я бы не узнал, кабы вчера случайно не разговорились. У Иннокентия в особняке. – И ещё раз странновато посмотрев на Пашеньку, прибавил: – Что ж, значит, будет сюрприз.
С матовыми от инея окнами подкатил троллейбус. Ваня помог Кате подняться, проводил до места. Троллейбус тронулся, разбежался и покатил. Разговаривать стало неудобно. И так, молча, доехали до «Моссовета» и, перейдя через подземный переход на другую сторону, мимо книжного магазина «Москва», сидевшего на бронзовом коне Юрия Долгорукого, направились к Столешникову переулку, где находилась мастерская.
Чем ближе они подходили к мастерской, тем сильнее Пашеньку охватывало беспокойство.
А в мастерской в это время происходило то, что и могло происходить в подобных местах, где собирались так называемые «несознательные элементы». И этот, если так можно выразиться, культурный слой, заменивший в России аристократию, был, наверное, самой беспокойной частью общества, хранителем исторической и культурной памяти, собирателем цветов невытоптанного тачанками народного эпоса, украшением и даже, говоря высоким слогом, совестью своего народа.