Она кивнула и ушла в дом, а вернулась с расписной крынкой. О да, молочко. Коровье. Жирное. Свежее почти, вряд ли дальше, чем утренней дойки. На поверхности — толстый слой желтоватых сливок…
Я ведь именно о таком думала.
— Пей хоть все, молока у нас вдосталь, — она смотрит внимательно, но я не чувствую в ней злости, скорее некую снисходительность. — И сметанка имеется. И творожок…
Не уверена, что Оден любит сметану и творог, но я уже готова остаться в этом чудесном месте деньков этак на пару. Теоретически. А практика и опыт подсказывают, что гостеприимством людей лучше не злоупотреблять.
Сливки лакаю аккуратно, наслаждаясь каждой каплей. И плевать на то, как выгляжу.
— Денег, прости, не сыщем, люди простые, — женщина оперлась на ограду, которая прогнулась под весом. — А вот яйца… или курятинки… сальце опять же…
Деньги мне без надобности.
— Договоримся.
— Дарина я.
— Эйо, — от холодного молока першило в горле. — Что сделать надо?
Дарина почесала руку. Кисти у нее были крупные, загоревшие до черноты. И земля въелась в кожу, выдубив до состояния хорошей бычьей шкуры.
— Поле тут одно имеется… нехорошее. Глянула бы.
На свою беду, я согласилась.
Поле находилось неподалеку от безымянной деревеньки, все еще безлюдной.
— Так на работах, — Дарина показывала мне дорогу. Она не особо спешила, шла переваливающейся утиной походкой, и ноги ее тонули в траве. — Кто в поле, кто в лесу, кто за скотиной…
— Давно тут живете?
— А сколько себя помню, столько и живем. Тихо тут…
И вправду тихо. Исчезли комары, и даже мошки, которым ни по чем был полуденный зной, куда-то подевались. Ни птичьего гомона. Ни стрекота кузнечиков. Деревья и то молчат.
— Там-то, небось, все воюют…
— Уже нет.
— Это ненадолго. Всегда воюют, — Дарина остановилась и, сняв косынку, махнула. — Там оно, поле, аккурат за вырубками. Я дальше не пойду. Поглянь, коль не тяжко, а мы уж в обиде не останемся.
Не нравилось мне это место. Было в нем что-то неуловимо неправильное, заставляющее меня пятится от края поляны.
— Как оно появилось? Поле?
— Да… давненько уже. Моя прапарадед еще расчистил. Крепко корчевать пришлось, да больно землица хороша была. Жирная…
…сухая и серая, сыплется прахом сквозь пальцы.
И я уже знаю, в чем дело.
Но вот хватит ли у меня сил все поправить?
— Распахивали каждый год, верно? И отдыхать не давали? И не подкармливали?
Дарина только руками развела: мол, земли-то мало, каждую пядь у леса отвоевывать приходится. И о каком отдыхе говорить можно?
Пахали. Сеяли. Тянули силы, пока не вытянули до последней капли.
Никто и не заметил первую примету: ведьмины грибные кольца, которые жались к земле. И вторую, когда пшеничное поле отливало чистым золотом, лишенном привычных вкраплений васильков да ромашек. Сколько от той пшеницы слегло в корчах? И небось, сама Дарина ходила к полю с подарками, носила живую птицу, жаб хоронила и пела, заговаривая новорожденное зло.
Не получилось.
— Вымертвень, — я вытерла пальцы о штаны. — Высосали землю досуха, вот она и переродилась. Теперь силу давать не может, только сама тянет.
И растет. И будет расти, пока однажды не доберется до края деревушки.
Дарина знает, по глазам вижу.
— Помоги, девонька, — Дарина уцепилась за руку. — Помоги. А мы уж не обидим… будь ласкава. Сочтемся по чести. Гусей двух дам, найжирнейших. Сальца. Солонинки. Колбасок домашних. И медок у нас имеется… и яишки.
Серость распростерлась до края леса.
Уйти?
И бросить людей… ничего страшного, переедут в другое место. А лес зарастит проплешину, через пять лет, через десять, но убаюкает тварь.
Вот только еда… еда — это аргумент. Сало. Гуси. Солонина. Одену мясо нужно. Он не жалуется, конечно, только я сама понимаю, насколько ему не хватает нормальной еды.
А Дарина, крепко держа меня за руку, продолжала уговаривать.
И я согласилась.
Ну не дура ли?
Я сняла куртку и разулась, отстегнула ножны — железо будет мешать разговору — и, зачерпнув обеими руками серую, крохкую землю, высыпала на волосы. Провела ладонями по лицу и, закрыв глаза, сунула руку в переплетение сухих корней.
Отзовись.
Ты далеко. Тебе больно. И ты голодна. Мне ли не знать, что такое голод? Не веришь? Зря… голод — это когда стираются границы дозволенного. У тех, кто слабее — раньше. У тех, кто сильнее — позже. Они сопротивляются, цепляясь за глупые понятия чести и достоинства, потому что всего остального их лишили.
Слышишь мою боль?
Слышишь, обнимаешь руку, не утешая, но предлагая отомстить.
Не получится. Я спою тебе колыбельную. Хорошую, ту, которую пела мне мама… она родом из совсем другого мира, где много камня и железа.
…что стало?
С миром?
С мамой… она умерла. Все когда-нибудь умирают. Но не все возвращаются. И да, я хотела бы оживить ее, но знаю, что это невозможно.
Смеешься? Оплетаешь запястье, поднимаясь выше, пытаешься пробраться под кожу, чувствуя силу моей крови? Пусть так. Мертвым не стоит возвращаться… она бы стала другой, моя мама. Жестокой, как ты. Холодной, как ты. Ненасытной.
Да, как ты.
Что ты говоришь? Я слушаю. Я за этим пришла, чтобы взять твои обиды, если, конечно, меня хватит для них… тяжелые?
Позволь самой решать.