— Срок не вышел. У нас как в армии: положено три года — носи.
— Я и двух не проходила, а уже и швы расползаются.
— Это, Марья Николавна, мы сами, как бы это сказать? — Игнат Степанович подыскивает нужные слова, чтобы ненароком не обидеть Марью Николаевну. — Не сильно бережем мы их сами, потому как исключительно в этих кожухах ходим все дни, а не только на службу, — Игнат Степанович извинительно покашливает, ему делается неловко оттого, что он упрекнул Марью Николаевну в использовании спецодежды, так сказать, в личных целях.
Марья Николаевна смущенно поправляет под шалью волосы, собираясь с духом, и пока еще не знает, как ответить на такие слова.
— Да уж куда мне, старой, ходить? Так, пробежишься за хлебом — вот и все дела. — Потом находится: — Прелый мне кожушок-то достался, прелый. Видно, лежал где в сырости, вот швы-то и ослабли. Ну, да ничего, починю.
— Конечно, конечно, — обрадованно соглашается Игнат Степанович, радуясь такому повороту разговора. — У меня дратва еще своя сохранилась, игла исключительная, в другой раз прихвачу. — Он стыдится предложить Марье Николаевне починить ее кожух, но она это понимает и благодарно смотрит на собеседника.
Молчат. Пауза неловко затягивается.
Откровенно говоря, Марье Николаевне совсем ни к чему эти беседы про одно и то же: водоем, куры, кожухи, крысы, дизентерия… Хочется ей иного разговора — про то, как она жила, как ждала своего Семена с фронта и не дождалась, про сны свои чудные, в которых все чаще ей видится собственная былая молодость, про болезни нонешние, про детишек, которые из-за родителей обделены на этой Чукотке материковскими благами… Да и о самом Игнате Степановиче она мало знает: всю жизнь проработал инкассатором, похоронил жену и подался на Север, к сыну, — вот и все. Но нравится он ей своей обстоятельностью, спокойным нравом: непьющий, душевный, с таким-то и доживать спокойно, любо. Да как об этом скажешь?
Игнат Степанович смотрит в одну точку, скатывал в крепких пальцах хлебный мякиш. Исключительно не похожа Марья Николаевна на его покойную супругу Марфу Тимофеевну — та-то говорлива, говорлива была, слово не даст вымолвить, да и на подъем скорая, хохотушка… Даже внешностью исключительно разные. А вот, поди ж, встречаясь с Марьей Николаевной, он непременно вспоминает свою Марфу.
Игнат Степанович крутит ус и все покряхтывает, не зная, что сказать:
— Весна нынче затягивается, одни пурги. А у нас, на Кубани, верно, грачи уже в борозде. Думка у меня есть: разбить летом возле водоема пару грядок под редис.
— А я храню семена ромашки, — оживляется Марья Николаевна, — говорят, в Певеке они вовсю растут. А мы то южнее — значит, у нас будет своя ромашковая красота. Начальство не воспротивится?
— Оно будет исключительно радо. Где вода, там и растительность должна произрастать.
— Господи, скорей бы уж тепло! — вздыхает Марья Николаевна. — Так эти зимы чукотские надоели.
Разговор потихоньку затухает, Игнат Степанович поднимается, еще некоторое время топчется своими подшитыми валенками по комнатенке: заглядывает в печь, без нужды трогает обклеенные газетами стены:
— Ну, я пошел. Счастливенько вам тут. Закрывайтесь, — Он натягивает кожух, шапку.
— А расписываться в журнале, Игнат Степанович? — с улыбкой напоминает ему Марья Николаевна. — Забыли?
— Тьфу ты! Опять забыл. Памяти — никакой.
Игнат Степанович водружает на нос очки, берет журнал и в графе «Дежурство сдал» ставит подпись. Ниже ее, в графе «Дежурство принял», расписывается Марья Николаевна. Она расписывается аккуратно, стараясь не задеть размашистые буквы Игната Степановича, а сама в который уже раз думает: «Ну точно, как в загсе, только свидетелей нету…»