Видимо, только Афины и несколько других городов, старомодно веривших в торговые добродетели, в необходимость платить обещанное, отнеслись к ситуации разумно. При приближении визиготов они отправили послов с вопросом: «Сколько?» Названная сумма была найдена посильной и быстро собрана с жителей как дополнительное оборонное обложение. После этого Аларих с небольшой свитой въехал в Афины и провел там несколько приятных дней, общаясь со знатными и учеными мужами, посещая бани и зрелища, принимая подарки, участвуя в богослужениях в единственной арианской церкви, которая еще была открыта на городской окраине.
Профессор Леонтиус нашел ум вождя визиготов весьма острым и открытым для чужой мысли, его греческий язык — превосходным, хотя и небезукоризненным, а его чувство справедливости — отзывчивым, как стрелка весов. В лице его была заметна некоторая страдальческая отечность, как это бывает у людей, подверженных приступам почечной болезни. И действительно, ходили слухи, что время от времени он вынужден передавать командование своим помощникам и укрываться на несколько дней в палатке.
Визиготы ушли из-под Афин, не причинив ни городу, ни окрестным селениям никакого вреда. Но уже соседний Пирей, отказавшийся платить, они взяли штурмом и силой забрали много больше того, что готовы были получить миром. Садясь в порту на корабль, я видела обгоревшие и разрушенные дома, бреши в городской стене, обломки сброшенных статуй.
Резиденция императора Гонория в Равенне была еще покрыта строительными площадками, когда я прибыла туда летом 405 года. Впрочем, ее продолжали достраивать и все те годы, что я провела там. Главная задача была в том, чтобы превратить и город, и дворец в неприступную крепость.
Сама природа пришла в этом на помощь, восстав против замысла Творца, смешав обратно сушу и воду.
Еще император Август заметил выгодное понижение морских берегов в этих местах и сделал устье реки По местом стоянки Адриатического флота. Дома строились на сваях, по берегам бесчисленных каналов. Кругом тянулись болота, способные засосать любую вражескую армию. Марциал и Сидоний писали язвительные стихи о равеннских лягушках, комарах и гнусе, но я нашла воздух в городе на удивление чистым и свежим: видимо, морской бриз постоянно отгонял болотные испарения, а приливы регулярно очищали каналы, не давали воде застаиваться и гнить.
Зато атмосфера во дворце показалась мне такой же удушливой, как в Константинополе. Даже хуже. Там, по крайней мере, власть императора была центром, опорой, нерушимой колонной, вокруг которой вращалось все остальное. Здесь же сам император выглядел игрушкой, подбрасываемой на волнах, уносимой потоком каких-то неведомых глубинных сил. При первой же встрече с братом Гонорием в голове моей вспыхнули библейские слова: «Ты был взвешен и найден очень легким». И потом эта строчка вспоминалась не раз при взгляде на повелителя Западной империи.
Должна, правда, признать: меня он встретил очень тепло, с какой-то почти лихорадочной нежностью. С первых же дней взял за правило уединяться со мной в библиотеке и шепотом изливать все, что накипело у него на сердце. Он говорил, что только мне, только родному человеку, может доверить свои мысли, страхи, терзания. Вспоминал какие-то дурачества нашего детства. Например, как учитель географии восхвалял наш несравненный город Константинополь, его самые толстые стены, самые высокие соборы, самые глубокие водохранилища, а я вдруг спросила: «А луна у нас тоже самая большая?» И заплакала, когда все стали смеяться. На это я напомнила ему, какие гадкие шутки он проделывал с моей нянькой Эльпидией. Кто вымазал табуретку бедной женщины кипарисовой смолой? Так что при входе нашего отца, императора Феодосия Первого, она попыталась вскочить, но вместо этого с грохотом упала к его ногам? Да-да, нянька до сих пор со мной, так что хорошо бы искупить этот старый грех каким-нибудь подарком.
Брату шел тогда двадцать первый год, и он все время старался удерживать на лице маску грозной неприступности. Но когда смех прорывал ее, делалось очень заметно, как он еще юн, растерян, неуверен в себе. Каждый волосок на его маленьком подбородке был предметом нетерпеливого внимания, будто это была прорастающая лоза, таящая в себе вино зрелости. Но мода позволяла тогда отпускать бороду только варварам и философам — и Гонорий, не будучи ни тем ни другим, не смел идти против моды.
Главным его увлечением было занятие, совершенно неподобающее императору: разведение птиц. В знак особого доверия он брал меня на птичник, разрешал осматривать и трогать своих пернатых любимцев.