И брат с сестрой, поддерживая друг друга, заковыляли к изгороди.
В это время в избе Меншиков наконец очнулся от нового поворота судьбы и грозно надвинулся на Бахтияра:
— Ах ты.., грехолюбец бездушный! Не иначе, в кривую неделю тебя зачинали! [86]
Грехотворец гнилостный!Изнасильничал блудным воровством девку, лишь бы добиться своего, так? Думаешь, я ничего не видел, не знал, как ты ее обхаживал? Мол, ежели обездолили ее, так добыча легкая сделается? А она противилась, я видел, что противилась! Я всегда знал, чуял, что ты двоенравен, только прикидываешься тихонею, а самому впору за зипуном ходить! [87]
Но ты у меня злотворить закаешься, нечисть! Больно много возомнил о себе…Небось теперь о свадьбе грезишь? Чтоб я дочь тебе в наложницы.., как там по-вашему — в унантки [88]
отдал? — все пуще занимался гневом Александр Данилыч. — Жди! Дождешься! Мало ли твоя родова татарская русских баб сильничала — ничего, наша Русь, слава богу, не пошатнулась. И мы выстоим, выдюжим.Нам, Меншиковым, не привыкать из грязи да в князи, а потом обратно в грязь. Но это — мы. А ты нам тут ненадобен, твое дело — сторона. Однако ж вот что скажу: больше не доведется тебе русских девок портить своим басурманским семенем! На сей минуте жизнь твоя будет кончена!
Меншиков мгновенным движением выхватил из-за кушака небольшой пистолет, и как ни была Маша потрясена, ошеломлена, она не могла не изумиться, каким это чудом удалось отцу сберечь, утаить от многочисленных обысков тот самый «терцероль», коим она еще в Раненбурге оборонялась от Бахтияра, а однажды — и от князя Федора, не признав его с первого взгляда.
И весь тот вечер и волшебная, незабвенная ночь вдруг встали перед ее глазами, и силы вернулись к ней: она вскочила, ринулась к отцу, повисла на руке:
— Не тронь его, ради Христа! Он тут не повинен!
Он лжет!
Облегчение, отразившееся в глазах Александра Данилыча, было таким огромным, таким радостным, что Маша едва не зарыдала: позорно зачреватеть без мужа, но стократ было бы для нее позорнее понести от Бахтияра. То же чувствовал и отец ее, а теперь она хоть немножко обелилась перед ним!
Но облегчение отца и дочери длилось недолго: Бахтияр одним прыжком стал меж ними, обращая то к Меншикову, то к Марии черные, расширенные глаза:
— Я не лгу! Это ты лжешь! Мы были с тобой, и я брал тебя так, что ты кричала от восторга!
Кулак Александра Данилыча запечатал черкесу рот, и Бахтияр, отлетев на сажень, так шарахнулся в стену, что ветхое жилье снова заходило ходуном. Полежал мгновение, собираясь с силами, потом встал на четвереньки, поднял голову, закричал разбитыми в кровь губами:
— Был я с ней! Аллахом клянусь! Бородой Пророка клянусь! Пусть гром небесный разобьет меня на месте, ежели лгу, пусть…
— Довольно! — Голос Меншикова прервал этот истерический вопль. — Не трать клятв, не то одну из них услышат небеса и впрямь поразят тебя молниями. Ты безумен, я вижу, коли смеешь настаивать, когда дочь моя говорит, что ты лжешь. Поди прочь, я тебя прощаю, но впредь…
— Прощаешь? — прошептал Бахтияр. — О великодушный! И ты, гурия-джайган, тоже прощаешь меня за то, что покрыл тебя на поляне в лесу? По твоей доброй воле покрыл?
— На по-ля-не? — с запинкой повторила Маша и безотчетно замотала головой:
— Да нет, быть того не…
— А! Вспомнила! — торжествующе вскричал Бахтияр, взвившись с колен и наступая на Машу. — Вспомнила!
— Поди, поди! — слабо отмахнулась она. — На какой еще поляне, о чем ты?
— На поляне, в чащобе, где стоит чум этой одержимой бесами Сиверги! Не помнишь разве? Ты была там, когда я пришел, и солнце светило, и зеленый платок…
— Ах! — вскричала Маша так отчаянно, что Меншиков, вновь навостривший было «терцероль» на блудного черкеса, от неожиданности едва не выронил оружие. — Ты? Это был ты?! О нет, нет, нет!
Она рухнула ничком, забилась на полу. Рыдания разрывали ее гортань, и хриплые, бессвязные крики напоминали стоны умирающего. Она и впрямь умирала в этот миг, ибо страшное открытие было непереносимо, нестерпимо.., непереживаемо.
Господи! Так, значит, этого ненавистного черкеса исступленно ласкала она распаленным естеством и всем существом своим? Так это Бахтияр явился к ней в образе возлюбленного, любимого настолько, что всем истосковавшимся сердцем она безоговорочно поверила — и предалась его призраку, не подозревая, что другой воспользовался ее сладостным заблуждением?! Господи, о господи, куда ж ты смотрел, как попустил проклятущую Сивергу так смутить пронзенную душу, поддаться дьявольскому искушению?
— Машенька, дитятко… — Отцовы руки обняли ее. — Не убивайся, бог милостив, одолеем и эту невзгоду.
Только не рви так сердце, пожалей и себя, и меня! — Голос его прервался всхлипыванием, и Маша ощутила что-то влажное на своей щеке.
С проницательностью, обостренной почти невыносимыми страданиями, она почувствовала боль отца: несчастье, обрушившееся на Марию, он мнил карой за свои проступки («Грехи ваши да падут на детей ваших!») и не мыслил судить дочь — боже упаси! — но чаял выпросить у нее прощения!
И это заставило Машу скрепиться, собраться с силами.