— Нет, не в этом, — хмурится Олимпия. — Ну, послушай, раз неймётся. Маму злило, что я расту такой орясиной. Она готова была голодом меня морить, лишь бы добиться изящной фигуры. В десять лет меня впервые утянули в корсет. Снимали его, лишь когда я принимала ванну. Я в нем даже спала. — Она проводит рукой по животу, морщинистому, как у старухи. — Однажды, когда мне уже стукнуло шестнадцать, я сильно отравилась. Я была так голодна, что цапнула яблоко с тележки уличной торговки, а потом меня два для полоскало. И… ты решишь, конечно, что я совсем рехнулась… но когда меня впервые стошнило, я испытала такую легкость и невероятную внутреннюю чистоту! Как будто я очистилась от скверны и обрела власть над своим телом, над грехом чревоугодия… С тех пор я приохотилась к этому, Флоранс, — к самоочищению. Думай про меня что хочешь. Мне, если честно, наплевать.
Какое-то время я молчу вместе с ней. Ее недуг пугает меня своей необъяснимостью, но если верить мистеру Локвуду, да и Джулиану, я тоже ношу в себе безумие. И гораздо худшего свойства.
— Что ты намерена делать дальше? — спрашиваю я, поглаживая руку, которую она так и не отдернула. Олимпия хмыкает.
— Уж по крайней мере не умирать от разбитого сердца. Хватит нам похорон. А вообще-то… я не знаю. Меня, наверное, даже в гувернантки не возьмут. Вот правда, ума не приложу, куда мне теперь податься.
— Это мы сейчас выясним, — заявляю я. — Хочешь, я тебе погадаю?
— Как так? — искренне удивляется кузина.
— А на книге. Открываешь книгу наугад, тычешь пальцем в страницу и смотришь, что выпадет.
— Я не держу у себя Библию, — подбирается Олимпия.
— Тогда возьмем другую книгу.
Подхожу к полке и тяну за первый попавшийся корешок. Распахнув книгу, подношу Олимпии, которая осторожно, не до конца понимая происходящее, тычет пальцем в верхнюю строку.
— Народонаселение Индии составляет… Господи, Флоранс, это же учебник географии!
— Вот оно, твое предсказание, — говорю я уверенно, как меня Роза учила. — Проводи Мари, напиши служанкам хорошие рекомендации, а потом собирай вещи, сколько поместится в один чемодан, и уезжай. Прочь из Лондона, из Англии. Тысяча фунтов — сумма немалая, на нее ты сможешь долго путешествовать. Посмотришь мир, развеешься, попробуешь экзотические блюда. А начнешь с Индии. Вот в чем смысл этого гадания.
Олимпия вертит учебник так и эдак, словно ожидая, что из него вывалится ее что-нибудь полезное.
— Что ж, совет как совет. Где угодно лучше, чем на этом болоте. Тут в пору выпи закричать. Пожалуй, ты права… Спасибо, Флоранс.
— Рада помочь.
Я уже собираюсь уходить, как вдруг она машет рукой, подзывая меня поближе, и говорит, насупившись:
— Не люблю, знаешь ли, оставаться в долгу. Раз уж ты меня утешила, так позволь и тебе отплатить добром. — И, упреждая мои возражения, продолжает: — Помнишь, я говорила, что Дезире изукрасила доску в детской? Так вот, это неправда. Я соврала тебе, Флоранс. Твоя сестра мне как кость в горле, так хотелось про нее гадость сказать!
— Но если не Дезире нарисовала тот знак на доске, то кто же?
— Мари, — нехотя сознается Олимпия. — Горничных я послала на кухню за грелками, поэтому ни Нэнси, ни Августа ничего не слышали. А Дезире отсиживалась в гостиной. На третьем этаже была только я. И я слышала, как Мари сбегала наверх, а потом вернулась к себе в комнату. Так-то вот.
— Спасибо, я приму это к сведению, — говорю я, недоумевая, зачем Мари меня разыгрывать.
Спрошу, кто ее надоумил, но уже вечером, когда она вернется со службы. Нельзя допустить, чтобы она уехала в монастырь, так и не объяснив свой поступок. Но сначала мне предстоит разгадать другую загадку — зачем Джулиану понадобилась брошь. Я чувствую, что здесь кроется какая-то темная, подернутая пороком тайна, суть которой пока что от меня ускользает. Зато я не сомневаюсь, что Джулиан раскусил ее, как орех. Поскорее бы его расспросить!
Дверь в гостиную приоткрыта на два пальца. Еще издалека я рассчитываю услышать бодрый, энергичный голос Джулиана и заливистый смех Дезире, но в комнате почему-то тихо. Неужели они расселись по углам и почти час изводят друг друга молчанием? Понятно, что Джулиан сердит на Дезире за ее безрассудство, но не пора ли ему как старшему проявить снисходительность и забыть обиды?
Если в гостиной находится хотя бы один человек, не говоря уже о двоих, тишина не бывает абсолютной. Она состоит из шороха страниц, скрипа корсета и шуршания накрахмаленных юбок, бренчания цепочки от часов и деликатного покашливания, когда владелец часов понял, что засиделся в гостях. Но чем ближе я подхожу, тем явственнее звучит чуждая нота, внося диссонанс в гармонию привычных звуков. Не хлопанье юбок настораживает меня и даже не скрип дивана, а тихий, едва сдерживаемый стон.