В моем настроении нужно было очень немногое, чтобы представить себе Соню — такой, какой я видел ее здесь в последнее перед свадьбой, беззаботное и приятное время. Она сидела за роялем — ей, скрытой большими нотами, приходилось изрядно вытягивать шею, чтобы видеть меня, — или на низеньком пуфике у окна. Нога на ногу, пальчик у подбородка, другая рука, с узеньким колечком на безымянном пальце, лежит на книге, подобная раскрытому вееру. Вот пытливо взглянула на меня исподлобья, нога соскользнула с ноги, книга захлопнулась.
Соня была миниатюрна. Тонкое лицо, серо-голубые — или, вернее, серо-зеленые глаза. На переносице и щеках такие густые веснушки, что лицо казалось смуглым. Волосы темные, почти черные. Маленький, очень красивый рот. Стройные ноги, маленькие, детские грудки. Не красавица — только хорошенькая.
В ее фигуре, во всем ее облике было что-то свежее и ясное. Губы у нее были такие алые и так они блестели, что походили порой на кровавую рану. Надеюсь, всякому ясно, что я пытаюсь вызвать образ Сони-девушки или хотя бы, скажем, Сони-возлюбленной, ибо такой я хочу увидеть ее десять лет спустя — точно такой, какой знал ее тогда. Не собираюсь отрицать, что тогдашнее мое отношение к ней имело много общего с отношением других женихов к обрученным с ними девицам — то есть не лишенное некоторой влюбленности.
Если б годы не завалили камнями вход в мое сердце, я, вероятно, мог бы сказать:
Когда я впервые увидел ее — это было на вечере студентов и художников в Праге, в Виноградском Народном доме[2], — Соня была в светло-синем платье с глубоким вырезом. Во время танца платье немного сползло с плеча, открыв нежность и белизну кожи. Ее особая манера танцевать — отклоняя корпус от партнера и глядя ему в лицо преданным, восторженным взглядом, — волновала меня. Соне было тогда двадцать два года. Несомненная, но вызывающая чистота. Такую безмерно сладостно обнажать, мучить поцелуями… Задушить ее беспечный смех! Да, да — навсегда задушить ее печальный смех…
Она повесила на стенку нашу свадебную фотографию. Мне никогда не нравился этот снимок. Соня на нем — наивное, миниатюрное создание в традиционной фате, с букетом. Мне все казалось, что фотографический аппарат решил накинуть на Соню покров незначительности, меня же разоблачить до дна души. Нигде не выгляжу я таким жестоким, самовлюбленным, таким торжествующим, как на этом свадебном портрете.
Головка, склоненная к моему плечу, вся эта атмосфера, фата, белые розы — легко вообразить себе даже звуки органа. Идиллия. Но уже тогда, когда я стоял, подобный манекену, с головой словно зажатой в тиски, с глазами, глядящими туда, куда приказано, — на губах моих трепетало то чудовищное, насмешливое слово, которое позднее так часто и с такой неприятной настойчивостью просилось на язык:
С крыши виллы смотрят в сад два мансардных окна. За каждым из них — по комнатушке. Та, что влево от лестницы, принадлежала Невидимому, во второй жил Филип. Логово Невидимого осталось пустым — из пиетета. Пустует эта комнатушка и теперь, — я вижу хороший стиль в том, чтобы некоторые помещения в доме стояли запертыми. За этой дверью жила некогда гротескная тайна. Там стерегла свой час бездушная кукла, которую дергал за ниточки недобрый принципал — тоже Невидимый. (Подразумеваю того, на небе.) Ржавый пугач, воробьев гонять! Можно ли было предположить, что однажды чья-то рука поднесет огонь к этому остывшему пороху, и грянет выстрел, и попадет в цель?!
Комнатушку Филипа теперь занимает Берта. Испорченная женщина, с извращенными наклонностями — я это знаю, я мог бы представить доказательства. Берта молода и невероятно ленива. Много горьких минут терпит от нее Кати. А меня забавляют страдания Кати. Впрочем, я ничего не имею против того, что под моей крышей живет насквозь циничное создание. Давая кров этому похотливому злу, я попираю прежние добродетельные законы дома, которые себя не оправдали. Всегда готовый кощунствовать, я поднимаю этот красный фонарь как издевку над добропорядочностью, которую предал бог.