Берта гуляет с шофером Криштофом, который вместе с Паржиком живет в полуподвале. То и дело тайные свидания в недавно построенном гараже, страстный шепот в саду, заговорщическое, многозначительное переглядывание! Криштоф — отъявленный плут с зеленой рожей и черными глазами. Трудно было бы найти вторую такую же гармоническую по распутству парочку!
Тащился я на самый верх не только для того, чтобы побыть в каморке Невидимого или убедиться, что Берта, как ей приказано, сидит одна при свете, да понюхать из-за двери запах ее сигареты; и не для того поднялся я сюда, чтоб повидаться с дружком моим, чье имя — прах, который царит над старым хламом в третьей, чердачной каморке, маленькие треугольные окошки которой расположены по фасаду виллы. Целью моей было окно в коридорчике между этими комнатушками, окно, выходящее на дворик, который в свое время замостил Паржик; там теперь построен гараж.
У этого окна я стоял долго, очень долго. Отсюда, конечно, ничего не видно. Но я пришел не любоваться видами. В тусклом свете засиженной мухами лампочки я осматривал оконную раму, двигал заржавевшие шпингалеты, прислонялся лбом к ледяному стеклу. На этом месте претворилось в действие отчаяние одного очень сильного человека. С этого места чья-то заблудшая душа устремилась навстречу своей участи. Здесь были перерублены запутанные нити рока, но тот, кто балансировал на этом тонком канате, так или иначе должен был потерпеть фиаско, потому что за одним узлом возникал другой, и распутать их все было уже не под силу его воображению.
Пойдите на любой завод; если вы лицо уважаемое, если по каким-либо причинам вы там желанный гость, вас с удовольствием проведут повсюду, покажут оборудование, представят производство. Вас заведут в помещение, где гудит маховик, где накапливается движущая сила для вереницы станков. Цех за цехом покажут вам; вы увидите, как возникает изделие, как оно совершенствуется, как выходит из последних чутких рук.
Цех, в котором десять лет назад вырабатывалась моя судьба, посетил немолодой человек, лицо заинтересованное — у него действительно были причины интересоваться этим производством. Маршрут его был таков: сначала ступил он, со шляпой в руке, туда, где сплетались нити этой судьбы, затем прошел мимо двери, за которой гудел маховик рока, постоял там, где первое запоротое изделие выбросили на свалку. Теперь он пойдет постоять еще возле другого такого же, никуда не годного изделия, с меньшим интересом осмотрит прочие места и в конце концов усядется описывать все, что видел.
Я спускался по лестнице с гордо поднятой головой, и плащ мой развевался. Мрачное настроение охватывало меня, поднималась во мне волна дикой ненависти. Этого-то я и хотел. Теперь еще
Я сошел на первый этаж. Там тоже есть две комнаты, в которых никто не живет. В каждой из них можно воздвигнуть крест с поминальной надписью: «Здесь, в возрасте шестидесяти лет, угас почтенный фабрикант Хуго Хинек Хайн» — и: «Здесь усопла его добродетельная тетушка, восьмидесятилетняя девица, в прошлом столичная штучка». Кладбище! Паноптикум! Я проходил здесь, не снимая шляпы, руки за спиной. Все будто так и кричало: «Направо равняйсь!» Портреты, мебель, бахрома, вышитые скатерти, альбомы, вазы, картины! Я чувствовал себя генералом, производящим удачный смотр. Честное слово! Все, молча: «Направо равняйсь!»
Напряженный, грозящий, серьезный вступил я в комнату Кати.
Кати! Ей было семнадцать, когда я впервые увидел ее. Рано созревшая бело-розовая девушка. Ясные синие глаза, чуть раскосые, надо лбом строптивый, как у сатира, чубчик. Будто закрывает рожки! И губы как у сатира, их уголки при улыбке подтягивались высоко, и блестело на них отражение мелких белоснежных зубов. Стройные ножки, созданные для танца, крепкие, острые грудки. Смех без конца. Воплощенная жизнь, воплощенный оптимизм.
Нынешняя Кати — покорная самка, которую я хочу — использую, хочу — оттолкну. Никогда не возникает у меня опасения, что она восстанет, убежит от меня. Всегда готова служить, ваша милость. Тут есть маленький секрет, пока что — только мой. Чертовски запутанная история. Не бойтесь, я скоро ее распутаю.
Я ни капельки не люблю Кати. Просто терплю. Кати — рабыня. Я сделал ее рабыней, потому что так мне хотелось. Она все еще хороша, но это уже не та, семнадцатилетняя Кати, хохотушка и хищница. Кто-нибудь, возможно, скажет, что я совершил великий грех по отношению к девушке, в которой жизнь била через край. Может быть. Не отрицаю. Одним обвинением больше или меньше — меня совершенно не трогает. А разве по отношению ко мне не был совершен великий грех? Я мучился, почему же не мучиться и еще кому-нибудь? Чего церемониться!